Покамест на их крестьянской полосе орудовал подряженный бабушкой сосед, и отсутствие отца только и сказывалось в часы полдника или ужина: в прежнее время, бывало, заполняла всю их крошечную избу его громоздкая фигура с большой головою, добрыми глазами и черной окладистой бородой.
Зато бабушка Маремьяна, как дослушала конец питерской цидулки, прочтенной ей ее крестником соседским сыном Ванюшей, так и опрокинулась на лавку, почернела как уголь и уже больше не поднялась.
В маленькой жарко натопленной конурке стояла ванна, наполненная водой. Ничего подобного не видела в своей жизни Дуня. В «черных» деревенских банях они с бабушкой Маремьяной шибко парились по субботам, но там не было ни намека на то, что она встретила здесь.
Горбатенькая тетя Леля, все еще не выпуская Дуниной руки, стояла посреди светлой, уютно убранной гостиной, обставленной мягкой, темно-красной мебелью, с пестрым недорогим ковром на полу, с узким трюмо в простенке между двух окон, с массой портретов и небольших картин на стенах. У письменного стола, приютившегося у одного из окон, поставив ноги на коврик шкуры лисицы, сидела, низко склонившись с пером в руке, пожилая женщина в черном платье.
Она подняла испуганные глаза на говорившую. Это была высокая, плечистая женщина с румяным лицом, с длинным красивым носом, с черными усиками над малиновыми губами энергичного правильного рта и с круглыми, как у птицы, зоркими, ястребиными глазами.
За столиком сидел огромный плечистый господин с окладистой бородою с широким русским лицом, румяный, бодрый, с легкой проседью в вьющихся черных волосах.
Все здесь поражает несказанно Дуню. И черные доски, на которых можно писать кусочками мела, и покатые пюпитры, и чернильницы, вделанные, словно вросшие в них.
Двенадцатичасовой переезд на «чугунке»… Новые лица… Тетя Леля… Доктор… Сад… Плачущая Феничка… Котята… И эти буквы, белые, как молоко, на черном поле доски…
Вмиг густой румянец залил и без того розовое лицо приютской наставницы. Грозно в одну сплошную черную черту свелись на переносице ее густые, тонкие брови.
Два десятка ручонок маленьких, худеньких и красных с неизбежными пятнами чернил (стрижки пишут уже буквы и склады у Елены Дмитриевны на ее уроках грамоты) поднимаются над головами.
Эта тайна исчезновения и смущала, и глухо волновала стрижек. Ведь, чего доброго, таким же таинственным способом могли исчезнуть и серый Мурка, и черный Хвостик, последние любимцы детей. И от одной этой мысли не одно маленькое сердечко в детской груди било тревогу.
Четверо из средних, Липа, Феничка, Шура Огурцова и маленькая, худенькая Шнурова, держали за четыре конца большой теплый платок на полтора аршина от пола. Под платком на опрокинутом набок табурете сидела «гадалка» Паланя. В темноте под платком черные глаза «цыганки» горели яркими огоньками, а из-за малиновых губ сверкали две ослепительно белые полоски зубов.
Индеец не мог бы придумать для себя лучшей татуировки. Глаза Вассы, замкнутые в черных кольцах, были точно в очках… На конце носа сидела комическая клякса из сажи… Над бровями были выведены другие брови… Вокруг рта, на лбу, на щеках целая географическая карта рек с притоками морей и озер… Сажа, образовавшаяся от копоти над дном блюдечка, сделала свое дело!
Не подозревавшая о проделке над нею Васса, смущенная общим смехом, поворачивалась с глупым, недоумевающим видом вправо и влево, и всюду, куда бы ни обращала это пестрое, как у зебры, черное с белым лицо, всюду вспыхивал с удвоенной силой тот же гомерический хохот.
— Ангелы! Ангелы! — шепнула Софья Петровна — И подумать только, что многие из них принуждены будут принять места домашней прислуги, жить в грязи, исполнять черную работу. О! — совсем тихо заключила она.
Когда злополучная вышивка Палани вспыхнула и занялась с обоих концов, на худом птичьем личике Вассы мелькнуло злорадно-удовлетворенное выражение. Черные глаза девочки заискрились злым огоньком.
— Под краном руки мыла, чернила с пальцев оттирала! — храбро солгала она и, не выдержав взгляда лучистых глаз горбуньи, багрово покраснела. Горбатенькая надзирательница внимательно и зорко взглянула на воспитанницу, однако не сказала ни слова. Васса поспешила к своему месту. Она издали еще заметила, что попечительница сидит за одним из столов старшеотделенок, а худая белобрысая чопорная Нан у них — младших.
Не раз встречая на себе за столом во время обеда большие, прекрасные, черные глаза тети Лели, Васса замирала от ужаса и холодела от мысли о том, что ее тайна может быть открыта.
В черном подряснике с тускло поблескивающим шитьем епитрахили и наперстным крестом на груди отец Модест, еще более бледный и усталый, нежели зимой на уроках, проходит туда, где таинственно сверкает золотом застежек Евангелие и крест на аналое в темном углу клироса. И сразу потянулись длинной серой вереницей старушки-богаделенки на исповедь, за темные ширмочки, к отцу Модесту.
Девочке своей она поручит место мастерицы и закройщицы, возьмет ей еще двух девиц-швеек на помощь, и, даст господь, они наработают с нею, Аксиньей, не одну копейку на черный день.
Маленькие стрижки с визгом гонялись друг за другом по огромной комнате, а посреди залы, окруженная старшими и средними воспитанницами, стояла девочка лет четырнадцати в черном траурном платье, сшитом, бесспорно, у очень дорогой портнихи, с большим креповым поясом вокруг талии.
— Ага! Стало быть, за меня будут исполнять всю черную работу! Превосходно! — весело рассмеялась новенькая. — Я ничего не имею против, чтобы за меня стирали в прачечной и исполняли мое дело по уборке приюта. Я согласна! — и она кивнула головкой снова вспыхнувшей Феничке и закружилась снова по кругу, припевая в такт кружению: — Раз, два, три! Раз, два, три!
Правда, сверстницы-подруги и кое-кто из взрослых старшеотделенок балуют Наташу, исполняют за нее «грязную» черную работу по прачечной и уборке приюта незаметно, тишком от строгой Павлы Артемьевны шьют за нее в рукодельной, в то время как она ковыряет что-либо «для отводки глаз» во время рабочих часов иглою.
Поминутные окрики, замечания и бранные слова сыпались дождем на Наташу, но по-прежнему безмятежно было оригинальное, подвижное личико новенькой, и по-прежнему чуть заметно насмешливо смеялись ее черные, как черешни, глаза.
Большой дом генерала Маковецкого стоит в самом центре обширной усадьбы «Восходного»… А рядом, между сараями и конюшнями, другой домик… Это кучерская. Там родилась малютка Наташа с черными глазами, с пушистыми черными волосиками на круглой головенке, точная маленькая копия с ее красавца-отца. Отец Наташи, Андрей, служил уже девять лет в кучерах у генерала Маковецкого… Женился на горничной генеральши и схоронил ее через два месяца после рождения Девочки.
— Хорошо ли, дочка? — оглядываясь на девочку, кричит кучер, и его глаза, такие же черные, яркие и сверкающие, как у Наташи, любовно сияют навстречу восхищенному взору ребенка.
Тонкая, изящная фигурка «барышни» (Наташу с первого дня появления здесь прозвали так воспитанницы) поднимается нехотя со скамейки. Кудрявая головка встряхивает всеми своими черными локонами, завязанными лентой у шеи, и они живописным каскадом рассыпаются по плечам.
Черные лукавые глаза прячутся за лучами ресничек, таких густых и необычайно прямых. Стройная фигурка в сером холстинковом платье и розовом переднике направляется гордой, медленной поступью к двери рабочей комнаты.
Павла Артемьевна, побагровевшая от ярости, плохо понимала, казалось, весь только что происшедший здесь ужас. Она стремительно подскочила к Румянцевой, подняла руку и изо всей силы дернула девочку за волосы, за черную отделившуюся и повисшую над ухом курчавую прядь…
Ни один мускул не дрогнул в лице девочки. Только черные глаза ответили надзирательнице долгим, пристальным взглядом, а побелевшие губы произнесли чуть слышно...
У той на ее подвижном личике давно исчезли последние следы волнения… Уже по-прежнему лукаво блестели и щурились черные влажные глаза и сверкали в улыбке белые зубы…
Когда девочка начинала рассказывать обо всем пережитом ею в ее недавнем таком богатом впечатлениями прошлом, лицо ее менялось сразу, делалось старше и строже, осмысленнее как-то с первых же слов… Черные глаза уходили вовнутрь, глубоко, и в них мгновенно гасли их игривые насмешливые огоньки, а глухая красивая печаль мерцала из темной пропасти этих глаз, таких грустных и прекрасных!
Обычно свежее, яркое и спокойное Наташино лицо с нежными ямками на щеках, со смеющимися черными глазами, с независимо поднятой вверх горделивой головкой, прикрытой, как и у прочих приюток, белой косынкой, спокойно и весело по своему обыкновению. Байковый платок небрежно покрывает плечи.
Она чувствовала себя едва ли не хуже детей. Каждое, самое простое, обыкновенное наказание вроде стояния за черным столом в углу, или исполнения двойной работы, налагаемой на провинившихся, болезненно отзывалось в ее сердце, мягком, снисходительном и гуманном.
Под белым коленкоровым платком черные глаза казались еще чернее. Они были тусклы и угрюмы; в осунувшемся за одни сутки лице лежало мрачное выражение. Она молчала.
К Рождеству он ей уже надоел. Она вернулась к одной из своих прежних, испытанных пассий. А он не мог. Ходит за ней, как привидение. Измучился весь, исхудал, почернел. Говоря высоким штилем — «смерть уже лежала на его высоком челе». Ревновал он ее ужасно. Говорят, целые ночи простаивал под ее окнами.
Тебя ласкать, лелеять, и дарить, И серенадами ночными тешить, И за тебя друг друга убивать На перекрестках ночью. Но когда Пора пройдет, когда твои глаза Впадут и веки, сморщась, почернеют И седина в косе твоей мелькнет, И будут называть тебя старухой, Тогда — что скажешь ты?
Егорушка приподнялся и посмотрел вокруг себя. Даль заметно почернела и уж чаще, чем каждую минуту, мигала бледным светом, как веками. Чернота ее, точно от тяжести, склонялась вправо.