— Саша, — говорю я кормилице моего сына, с которой успела за эти несколько месяцев подружиться, несмотря на разницу взглядов и положения, — Саша, у меня нет матери… Отец далеко, и я знаю, что хотя он согласился отпустить меня, но не сочувствует моему поступку. Перекрести меня ты… Благослови и пожелай счастья…
Это Ольга Елецкая, моя институтская подруга. Два года со дня выпуска мы не виделись с «Белым Лотосом», — как называли Олю в институте. Я успела за это время выйти замуж и получить от Бога мое ненаглядное сокровище — маленького принца. У Ольги, я слышала, умерла мать.
И «длинный факир», как я по старой институтской привычке давать прозвища уже успела «окрестить» Денисова, сделал такой великолепный поклон, что Маруся Алсуфьева взвизгнула от восторга и все мы покатились со смеха.
— Хоцу цоколадную бутильку! — тоном избалованного ребенка тянет Федя и стремительно хватает коробку. И — о, ужас! — мы не успеваем опомниться, как вся она с оставшимися конфетами, перекувыркиваясь, как птица, летит в партер. Шоколадинки выпадают из нее и темными градинами устремляются туда же.
Оля ночует у меня сегодня, помогает ухаживать за моим Юриком. Маруся Алсуфьева, подвязав передник, помогает Анюте стряпать обед, потому что та заявила самым решительным образом, что не успеет наготовить на такую большую «кумпанию».
— Ну, брат Боря, теперь тебе крышка. Этот Владимир Кареев — будущий гений, уверяю тебя, — успел шепнуть неугомонный Боб Коршунову, которого все мы до сих пор считали из ряда вон выходящим талантом. — У него в лице что-то такое, знаешь, сократовское… Одним словом, гений, да и только, уверяю тебя.
Мы успели только разглядеть старинного покроя платье с длинным шлейфом, волочившимся в виде широкой шелестящей змеи, тонкое аристократическое сухое лицо без единой морщины и целый океан не выраженной слезами печали в глубине строгих синих глаз.
Несмотря на неудобный способ передвижения в неуклюжих открытых санях при двадцатиградусном морозе, мы всю дорогу хохочем. На репетициях в квартире Евгении Львовны мы все успели перезнакомиться и подружиться и теперь чувствуем себя прекрасно, как давнишние знакомые.
— Понравилась публике? Сыграла хорошо? — спрашиваю я и прежде, чем она успевает предупредить мое намерение, висну у нее на шее и мажу ей своим гримом лицо и платье.
Но мне уже не до гуся… Я пронянчилась с ним незаметно целых два часа. Теперь скоро десять. Надо бежать в театр, чтобы успеть одеться и загримироваться к водевилю. А ему необходимо уснуть. Передаю его Матреше.
И прежде, нежели я успела ответить, поблагодарить его, произнести хоть слово, он уже своей равномерной спокойной походкой настоящего «лорда и джентльмена», как, наверное бы, выразился Боб, покинул «сумасшедший верх».
С моими товарищами по летнему сезону я прощаюсь, как сестра с сестрами и братьями. Мы успели привязаться друг к другу за это лето. А пережитая болезнь «театрального дитя», как прозвал Чахов моего сынишку, еще больше сблизила нас.
Маленький принц гуляет с Матрешей в ближайшем Екатерининском сквере. Я сижу на своей «башне», как мои коллеги называют мою квартиру, и в двадцатый раз перечитываю полученное поутру письмо рыцаря Трумвиля. Он приезжает через два месяца только. К дебюту моему он не успеет ни за что. Мое сердце невольно сжимается. Мне так хотелось, чтобы он увидел свою Брундегильду в забавно-смешной роли глупой Глаши, он, мой милый рыцарь Трумвиль!
После сна встала она веселешенька и пошла опять гулять по садам зеленыим, потому что не успела она до обеда обходить и половины их, наглядеться на все их диковинки.
В другой раз, только что успел он перед зорькой в нору воротиться, только что сладко зевнул, в предвкушении сна, — глядит, откуда ни возьмись, у самой норы щука стоит и зубами хлопает. И тоже целый день его стерегла, словно видом его одним сыта была. А он и щуку надул: не вышел из норы, да и шабаш.
Что знает рассудок? Рассудок знает только то, что успел узнать (иного, пожалуй, и никогда не узнает; <…>), а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно, и хоть врет, да живет…