— Прекрасно, — промолвил Павел Петрович и поставил трость
в угол. — Мы сейчас скажем несколько слов об условиях нашей дуэли; но я сперва желал бы узнать, считаете ли вы нужным прибегнуть к формальности небольшой ссоры, которая могла бы служить предлогом моему вызову?
Одну из них, богиню Молчания, с пальцем на губах, привезли было и поставили; но ей в тот же день дворовые мальчишки отбили нос, и хотя соседний штукатур брался приделать ей нос «вдвое лучше прежнего», однако Одинцов велел ее принять, и она очутилась
в углу молотильного сарая, где стояла долгие годы, возбуждая суеверный ужас баб.
Неточные совпадения
Брат его сидел далеко за полночь
в своем кабинете, на широком гамбсовом кресле, [Гамбсово кресло — кресло работы модного петербургского мебельного мастера Гамбса.] перед камином,
в котором слабо тлел каменный
уголь.
Вдоль стен стояли стулья с задками
в виде лир; они были куплены еще покойником генералом
в Польше, во время похода;
в одном
углу возвышалась кроватка под кисейным пологом, рядом с кованым сундуком с круглою крышкой.
В противоположном
углу горела лампадка перед большим темным образом Николая чудотворца; крошечное фарфоровое яичко на красной ленте висело на груди святого, прицепленное к сиянию; на окнах банки с прошлогодним вареньем, тщательно завязанные, сквозили зеленым светом; на бумажных их крышках сама Фенечка написала крупными буквами «кружовник»; Николай Петрович любил особенно это варенье.
(Действительно, приятели, возвратясь к себе
в номер, нашли там карточку с загнутыми
углами и с именем Ситникова, на одной стороне по-французски, на другой — славянскою вязью.
Базаров говорил все это с таким видом, как будто
в то же время думал про себя: «Верь мне или не верь, это мне все едино!» Он медленно проводил своими длинными пальцами по бакенбардам, а глаза его бегали по
углам.
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко
в свое время популярной книги «Искусство продления человеческой жизни».] вензель из волос
в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках
в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки;
в одном
углу стояла сломанная электрическая машина.
Он так привык теряться в этом, // Что чуть с ума не своротил // Или не сделался поэтом. // Признаться: то-то б одолжил! // А точно: силой магнетизма // Стихов российских механизма // Едва в то время не постиг // Мой бестолковый ученик. // Как походил он на поэта, // Когда
в углу сидел один, // И перед ним пылал камин, // И он мурлыкал: Benedetta // Иль Idol mio и ронял // В огонь то туфлю, то журнал.
Взобравшись узенькою деревянною лестницею наверх, в широкие сени, он встретил отворявшуюся со скрипом дверь и толстую старуху в пестрых ситцах, проговорившую: «Сюда пожалуйте!» В комнате попались всё старые приятели, попадающиеся всякому в небольших деревянных трактирах, каких немало выстроено по дорогам, а именно: заиндевевший самовар, выскобленные гладко сосновые стены, трехугольный шкаф с чайниками и чашками
в углу, фарфоровые вызолоченные яички пред образами, висевшие на голубых и красных ленточках, окотившаяся недавно кошка, зеркало, показывавшее вместо двух четыре глаза, а вместо лица какую-то лепешку; наконец натыканные пучками душистые травы и гвоздики у образов, высохшие до такой степени, что желавший понюхать их только чихал и больше ничего.
В это время один офицер, сидевший
в углу комнаты, встал и, медленно подойдя к столу, окинул всех спокойным и торжественным взглядом. Он был родом серб, как видно было из его имени.
Девочка говорила не умолкая; кое-как можно было угадать из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь
в углу всю ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
Неточные совпадения
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни мои текли
в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. // А ты, младое вдохновенье, // Волнуй мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, //
В мой
угол чаще прилетай, // Не дай остыть душе поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть //
В мертвящем упоенье света, //
В сем омуте, где с вами я // Купаюсь, милые друзья!
Да, может быть, боязни тайной, // Чтоб муж иль свет не угадал // Проказы, слабости случайной… // Всего, что мой Онегин знал… // Надежды нет! Он уезжает, // Свое безумство проклинает — // И,
в нем глубоко погружен, // От света вновь отрекся он. // И
в молчаливом кабинете // Ему припомнилась пора, // Когда жестокая хандра // За ним гналася
в шумном свете, // Поймала, за ворот взяла // И
в темный
угол заперла.
Огонь потух; едва золою // Подернут
уголь золотой; // Едва заметною струею // Виется пар, и теплотой // Камин чуть дышит. Дым из трубок //
В трубу уходит. Светлый кубок // Еще шипит среди стола. // Вечерняя находит мгла… // (Люблю я дружеские враки // И дружеский бокал вина // Порою той, что названа // Пора меж волка и собаки, // А почему, не вижу я.) // Теперь беседуют друзья:
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места
в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить
угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
Какое ни придумай имя, уж непременно найдется
в каком-нибудь
углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится не на живот, а на смерть, станет говорить, что автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все, что он такое сам, и
в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что любит покушать.