Неточные совпадения
Я
только в последствии времени заметил, что выражение его глаз зависело единственно от особенного их склада, что оно
не менялось
и тогда, когда он кушал суп или закуривал сигарку.
— Чему, подумаешь, я
только не учил, да
и теперь
не учу!
Не без намерения употребил я слово «опрятный»:
не только сама хозяйка казалась образцом чистоты, но
и все вокруг нее, все в доме так
и лоснилось, так
и блистало; все было выскребено, выглажено, вымыто мылом; самовар на круглом столе горел как жар; занавески перед окнами, салфетки так
и коробились от крахмала, так же как
и платьица
и шемизетки тут же сидевших четырех детей г. Ратча, дюжих, откормленных коротышек, чрезвычайно похожих на мать, с топорными крепкими лицами, вихрами на висках
и красными обрубками пальцев.
— Сусанна Ивановна, — проговорила вдруг Элеонора Карповна на своем немецко-русском языке, — музыку очень любит
и очень сама прекрасно играет на фортепиано,
только она
не хочет играть на фортепиано, когда ее очень просят играть.
Сусанна ничего
не ответила Элеоноре Карповне — она даже
не поглядела на нее
и только слегка, под опущенными веками, повела глазами в ее сторону. По одному этому движению, — по движению ее зрачков, — я мог понять, какого рода чувства Сусанна питала ко второй супруге своего вотчима…
И я опять чему-то порадовался.
Это был молодой человек, лет восемнадцати, уже испитой
и нездоровый, с сладковато-наглою усмешкой на нечистом лице, с выражением усталости в воспаленных глазках. Он походил на отца,
только черты его были меньше
и не лишены приятности. Но в самой этой приятности было что-то нехорошее. Одет он был очень неряшливо, на мундирном сюртуке его недоставало пуговицы, один сапог лопнул, табаком так
и разило от него.
Мне пришлось сидеть сзади Сусанны, ее лица я
не мог видеть; я видел
только, как ее темные длинные волосы изредка прыгали
и бились по плечам, как порывисто покачивался ее стан
и как ее тонкие руки
и обнаженные локти двигались быстро
и несколько угловато.
— О, конечно!
Только вы
не полагайте, — обратился ко мне Ратч, —
не извольте полагать, милостивый государь, что сие происходит от излишней нашей доброты
и якобы кротости душевной; а просто мы с Сусанной Ивановной воображаем себя столь высоко вознесенными, что у-у! Шапка назад валится, как говорится по-русски,
и уже никакая критика до нас досягать
не может. Самолюбие, милостивый государь, самолюбие! Оно нас доехало, да, да!
Не без изумления слушал я Ратча. Желчь, желчь ядовитая так
и закипала в каждом его слове…
И давно же она накопилась! Она душила его. Он попытался закончить свою тираду обычным смехом, —
и судорожно, хрипло закашлял. Сусанна словечка
не проронила в ответ ему,
только головой встряхнула,
и лицо приподняла, да, взявшись обеими руками за локти, прямо уставилась на него. В глубине ее неподвижных расширенных глаз глухим, незагасимым огнем тлела стародавняя ненависть. Жутко мне стало.
— А то, что я еще
не ослеп
и отлично вижу все, что у меня перед носом делается: шуры-то-муры ваши с сестрицей моей я вижу…
И ничего я против этого
не имею, потому: во-первых,
не в моих правилах, а во-вторых, моя сестрица, Сусанна Ивановна, сама через все тяжкие прошла…
Только меня-то за что же презирать?
Я до того изумился, что слова
не промолвил, а она приблизилась к окну
и, прислонившись к стене плечом, осталась неподвижною;
только грудь судорожно поднималась
и глаза блуждали,
и с легким оханьем вырывалось дыхание из помертвелых губ.
Сусанна по-прежнему сидела на подоконнике,
и я тут
только заметил, как легко она была одета: серое платьице с белыми пуговицами
и широкий кожаный пояс, вот
и все. Я приблизился к ней, но она
не обратила на меня внимания.
Я
только что начинал жить тогда:
не испытал ни страсти, ни скорби
и редко бывал свидетелем того, как выражаются в других те сильные чувства…
Со мной вместе живет мать моя, еврейка, дочь умершего живописца, вывезенного из-за границы, болезненная женщина с необыкновенно красивым, как воск бледным лицом
и такими грустными глазами, что, бывало, как
только она долго посмотрит на меня, я,
и не глядя на нее, непременно почувствую этот печальный, печальный взор,
и заплачу,
и брошусь ее обнимать.
Но тот
только улыбнулся (то есть нет: он никогда
не улыбался, а как-то завастривал
и выдвигал вперед губы)
и сказал ему: «Vous ne savez pas ce qu'il y a de ressources dans cette jeunesse» [«Вы
не знаете, сколько сил в молодом возрасте» (фр.).].
И между тем единственная заслуга г. Командора в последнее время состояла
только в том, что он всякий раз восклицал: «Bien joue, mal reussi!» [«Сыграно хорошо, а удалось плохо!» (фр.).], когда Иван Матвеич, играя с г. Ратчем на биллиарде, давал промах или
не попадал в лузу; да еще, когда Иван Матвеич обращался к нему за столом с вопросом вроде, например, следующего: «N'est-ce pas, M. le Commandeur, c'est Montesquieu qui a dit cela dans ses „Lettres Persanes“?» [«
Не правда ли, г.
Только однажды, когда Иван Матвеич сказал ему, что les thèophilantropes ont eu pourtant du bon [У теофилантропов было все-таки
и кое-что хорошее (фр.).], старик взволнованным голосом воскликнул: «Monsieur de Kolontouskoi! (он в двадцать пять лет
не выучился выговаривать правильно имя своего патрона) — Monsieur de Kolontouskoi! Leur fondateur, l'instigateur de cette secte, ce La Reveillère Lepeaux, etait un bonnet rouge!» — «Non, non, — говорил Иван Матвеич, ухмыляясь
и переминая щепотку табаку, — des fleurs, des jeunes vierges, le culte de la Nature!..
Все искали во мне; старались мне угождать… а я
не знала, что делать
и как быть,
и только дивилась, как это люди
не понимают, что оскорбляют меня.
«С батюшкой, с Иваном Матвеичем, — сокрушался при мне один уже совсем дряхлый дворецкий, —
только и было нам заботы, чтобы белье подавалось чистое, да в комнатах чтобы хорошо пахло, да чтоб людского голоса в передней
не было слышно — это уже сохрани бог!
Так мы пробеседовали с час… о чем —
не помню, помню
только, что
и я все время глядела ему в глаза,
и так мне было с ним легко!
Ах, я привязалась к нему со всею страстию, со всем отчаянием молодого существа, которому
не только некого любить, но которое чувствует себя непрошеным
и ненужным гостем среди чуждых ему, среди враждебных людей!..
Минуло два, три года… прошло шесть лет, семь лет… Жизнь уходила, утекала… а я
только глядела, как утекала она. Так, бывало, в детстве, устроишь на берегу ручья из песку сажалку,
и плотину выведешь,
и всячески стараешься, чтобы вода
не просочилась,
не прорвалась… Но вот она прорвалась наконец,
и бросишь ты все свои хлопоты,
и весело тебе станет смотреть, как все накопленное тобою убегает до капли…
Я стоял возле него,
и, должен сознаться, никакого участия
не возбуждали во мне эти бесспорно искренние рыданья; я
только удивлялся тому, что Фустов мог так плакать,
и мне показалось, что я теперь понял, какой он маленький человек
и как я, на его месте, поступил бы совсем иначе.
Я очень храбро
и решительно посылал Фустова к Ратчам, но когда сам я к ним отправился часов в двенадцать (Фустов ни за что
не согласился идти со мною
и только просил меня отдать ему подробный отчет во всем), когда из-за поворота переулка издали глянул на меня их дом с желтоватым пятном пригробной свечи в одном из окон, несказанный страх стеснил мое дыхание, я бы охотно вернулся назад…
Жалость наполнила мою душу,
и не одна
только жалость.
Помнится, одна крестьянка, рассказывая при мне про внезапную смерть своей дочери во время обеда, так
и заливалась
и не могла продолжать начатого рассказа, как
только произносила следующую фразу: «Я ей говорю: Фекла?
Поплакав минут с десять, Фустов встал, лег на диван, повернулся лицом к стене
и остался неподвижен. Я подождал немного, но, видя, что он
не шевелится
и не отвечает на мои вопросы, решился удалиться. Я, быть может, взвожу на него напраслину, но едва ли он
не заснул. Впрочем, это еще бы
не доказывало, чтоб он
не чувствовал огорчения… а
только природа его была так устроена, что
не могла долго выносить печальные ощущения… Уж больно нормальная была природа!
Что произошло дальше, я
не знаю; я поскорей схватил фуражку, да
и давай бог ноги! Помню
только, что-то страшно затрещало; помню также остов селедки в волосах старца в капоте, поповскую шляпу, летевшую через всю комнату, бледное лицо Виктора, присевшего в углу,
и чью-то рыжую бороду в чьей-то мускулистой руке… Это были последние впечатления, вынесенные мной из «поминательного пира», устроенного любезнейшим Сигизмундом Сигизмундовичем в честь бедной Сусанны.
Может быть; а может быть
и то, что она вовсе
не так страстно любила Фустова; что она
не ошиблась в нем, а
только возложила на него свои последние надежды
и не в состоянии была примириться с мыслию, что даже этот человек тотчас, по первому слову сплетника, с презрением отвернулся от нее!
Неточные совпадения
А тот… но после всё расскажем, //
Не правда ль? Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь
и радость, //
Не только грусть… душа моя, // Уж никуда
не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» //
И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б
не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, //
И тесноту,
и блеск,
и радость, //
И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки;
только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть
не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я всё их помню,
и во сне // Они тревожат сердце мне.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались
только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более
и более главные части хозяйства,
и мелкий взгляд его обращался к бумажкам
и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались
и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а
не человек; сено
и хлеб гнили, клади
и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень,
и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам
и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Подобной расторопности, проницательности
и прозорливости было
не только не видано, но даже
не слыхано.
Они так полюбили его, что он
не видел средств, как вырваться из города;
только и слышал он: «Ну, недельку, еще одну недельку поживите с нами, Павел Иванович!» — словом, он был носим, как говорится, на руках.