Неточные совпадения
В последнее время бабы нашли выгодным красть у самих
себя и сбывать
таким образом пеньку, в особенности «замашки», — важное распространение и усовершенствование промышленности «орлов»!
Русский человек
так уверен в своей силе и крепости, что он не прочь и поломать
себя, он мало занимается своим прошедшим и смело глядит вперед.
Но представьте
себе мое изумление: несколько времени спустя приходит ко мне жена, в слезах, взволнована
так, что я даже испугался.
— Зачем я к нему пойду?.. За мной и
так недоимка. Сын-то у меня перед смертию с год хворал,
так и за
себя оброку не взнес… Да мне с полугоря: взять-то с меня нечего… Уж, брат, как ты там ни хитри, — шалишь: безответная моя голова! (Мужик рассмеялся.) Уж он там как ни мудри, Кинтильян-то Семеныч, а уж…
Он и
себя не выдавал за дворянина, не прикидывался помещиком, никогда, как говорится, «не забывался», не по первому приглашению садился и при входе нового гостя непременно поднимался с места, но с
таким достоинством, с
такой величавой приветливостью, что гость невольно ему кланялся пониже.
А то, в бытность мою в Москве, затеял садку
такую, какой на Руси не бывало: всех как есть охотников со всего царства к
себе в гости пригласил и день назначил, и три месяца сроку дал.
И вот чему удивляться надо: бывали у нас и
такие помещики, отчаянные господа, гуляки записные, точно; одевались почитай что кучерами и сами плясали, на гитаре играли, пели и пили с дворовыми людишками, с крестьянами пировали; а ведь этот-то, Василий-то Николаич, словно красная девушка: все книги читает али пишет, а не то вслух канты произносит, — ни с кем не разговаривает, дичится, знай
себе по саду гуляет, словно скучает или грустит.
Позвал его к
себе Василий Николаич и говорит, а сам краснеет, и
так, знаете, дышит скоро: «Будь справедлив у меня, не притесняй никого, слышишь?» Да с тех пор его к своей особе и не требовал!
— Какое болен! Поперек
себя толще, и лицо
такое, Бог с ним, окладистое, даром что молод… А впрочем, Господь ведает! (И Овсяников глубоко вздохнул.)
— Знаю, знаю, что ты мне скажешь, — перебил его Овсяников, — точно: по справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязан есть. Бывает, что и
себя жалеть не должен… Да ты разве все
так поступаешь? Не водят тебя в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, дескать, батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А? не бывает этого? сказывай, не бывает?
— Оно, пожалуй, что
так, — с улыбкой сказал Митя… — Ах, да! чуть было не забыл: Фунтиков, Антон Парфеныч, к
себе вас в воскресенье просит откушать.
Гаврила-то плотник
так и обмер, братцы мои, а она, знай, хохочет, да его все к
себе этак рукой зовет.
Уж Гаврила было и встал, послушался было русалки, братцы мои, да, знать, Господь его надоумил: положил-таки на
себя крест…
Я возвращался с охоты в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что в
такие дни жара бывает иногда еще несноснее, чем в ясные, особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая всего
себя на съедение мелкой белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, — как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до этого мгновения еще крепче дремавшего, чем я.
— Ось сломалась… перегорела, — мрачно отвечал он и с
таким негодованием поправил вдруг шлею на пристяжной, что та совсем покачнулась было набок, однако устояла, фыркнула, встряхнулась и преспокойно начала чесать
себе зубом ниже колена передней ноги.
Он ходил необыкновенно проворно и словно все подпрыгивал на ходу, беспрестанно нагибался, срывал какие-то травки, совал их за пазуху, бормотал
себе что-то под нос и все поглядывал на меня и на мою собаку, да
таким пытливым, странным взглядом.
Эти последние слова Касьян произнес скороговоркой, почти невнятно; потом он еще что-то сказал, чего я даже расслышать не мог, а лицо его
такое странное приняло выражение, что мне невольно вспомнилось название «юродивца», данное ему Ерофеем. Он потупился, откашлянулся и как будто пришел в
себя.
Роста он небольшого, сложен щеголевато,
собою весьма недурен, руки и ногти в большой опрятности содержит; с его румяных губ и щек
так и пышет здоровьем.
Аркадий Павлыч любил, как он выражался, при случае побаловать
себя и забрал с
собою такую бездну белья, припасов, платья, духов, подушек и разных несессеров, что иному бережливому и владеющему
собою немцу хватило бы всей этой благодати на год.
— Ну, уж это само
собою разумеется. Это всегда
так бывает; это уж я не раз заметил. Целый год распутствует, грубит, а теперь в ногах валяется.
— Ну,
так по рукам, Николай Еремеич (купец ударил своими растопыренными пальцами по ладони конторщика). И с Богом! (Купец встал.)
Так я, батюшка Николай Еремеич, теперь пойду к барыне-с и об
себе доложить велю-с, и
так уж я и скажу: Николай Еремеич, дескать, за шесть с полтиною-с порешили-с.
Родилась она от весьма бедных помещиков и не получила никакого воспитания, то есть не говорит по-французски; в Москве даже никогда не бывала — и, несмотря на все эти недостатки,
так просто и хорошо
себя держит,
так свободно чувствует и мыслит,
так мало заражена обыкновенными недугами мелкопоместной барыни, что поистине невозможно ей не удивляться…
Особенно любит она глядеть на игры и шалости молодежи; сложит руки под грудью, закинет голову, прищурит глаза и сидит, улыбаясь, да вдруг вздохнет и скажет: «Ах вы, детки мои, детки!..»
Так, бывало, и хочется подойти к ней, взять ее за руку и сказать: «Послушайте, Татьяна Борисовна, вы
себе цены не знаете, ведь вы, при всей вашей простоте и неучености, — необыкновенное существо!» Одно имя ее звучит чем-то знакомым, приветным, охотно произносится, возбуждает дружелюбную улыбку.
Я ее
себе именно
такою воображала», — прибавила она шепотом, упираясь глазами в глаза Татьяны Борисовны.
Она, изволите видеть, вздумала окончательно развить, довоспитать
такую, как она выражалась, богатую природу и, вероятно, уходила бы ее, наконец, совершенно, если бы, во-первых, недели через две не разочаровалась «вполне» насчет приятельницы своего брата, а во-вторых, если бы не влюбилась в молодого проезжего студента, с которым тотчас же вступила в деятельную и жаркую переписку; в посланиях своих она, как водится, благословляла его на святую и прекрасную жизнь, приносила «всю
себя» в жертву, требовала одного имени сестры, вдавалась в описания природы, упоминала о Гете, Шиллере, Беттине и немецкой философии — и довела наконец бедного юношу до мрачного отчаяния.
Шалостей за ним не водилось никаких: не стукнет, бывало; сидит
себе в уголку за книжечкой, и
так скромно и смирно, даже к спинке стула не прислоняется.
— «Да вы
себе беды наделаете, Василий Дмитрич, помилуйте; я и
так удивляюсь, как вы доехали? останьтесь».
Настоящее имя этого человека было Евграф Иванов; но никто во всем околотке не звал его иначе как Обалдуем, и он сам величал
себя тем же прозвищем:
так хорошо оно к нему пристало.
— Может быть, — продолжал рассказчик, — вы осудите меня за то, что я
так сильно привязался к девушке из низкого сословия: я и не намерен
себя, то есть, оправдывать…
так уж оно пришлось!..
Как проститься? как проститься?» — «А
так… пойду да
себя и выдам».
Там просто
такие чудеса, каких ты, глупая, и во сне
себе представить не можешь.
Разумеется, власти, с своей стороны, ему тоже не спускали и при случае давали
себя знать; но все-таки его побаивались, потому что горячка он был страшная и со второго слова предлагал резаться на ножах.
— Поздравляю вас, милостивый государь, поздравляю, — продолжал он, — правда, не всякий, можно сказать, согласился бы
таким образом зарррработывать
себе насущный хлеб; но de gustibus non est disputandum — то есть у всякого свой вкус… Не правда ли?
С того самого дня они уже более не расставались. (Деревня Бесселендеевка отстояла всего на восемь верст от Бессонова.) Неограниченная благодарность Недопюскина скоро перешла в подобострастное благоговение. Слабый, мягкий и не совсем чистый Тихон склонялся во прах перед безбоязненным и бескорыстным Пантелеем. «Легкое ли дело! — думал он иногда про
себя, — с губернатором говорит, прямо в глаза ему смотрит… вот те Христос,
так и смотрит!»
Чертопханов повел усами, фыркнул — и поехал шагом к
себе в деревню, сопровождаемый жидом, которого он освободил
таким же образом от его притеснителей, как некогда освободил Тихона Недопюскина.
Но каким образом умудрился вор украсть ночью, из запертой конюшни, Малек-Аделя? Малек-Аделя, который и днем никого чужого к
себе не подпускал, — украсть его без шума, без стука? И как растолковать, что ни одна дворняжка не пролаяла? Правда, их было всего две, два молодых щенка, и те от холоду и голоду в землю зарывались — но все-таки!
Он почти постоянно, если можно
так выразиться, экзаменовал Малек-Аделя; уезжал на нем куда-нибудь подальше в поле и ставил его на пробу; или уходил украдкой в конюшню, запирал за
собою дверь и, ставши перед самой головой коня, заглядывал ему в глаза, спрашивал шепотом: «Ты ли это?
Меня тогда только что помолвили за Василья Полякова — помните,
такой из
себя статный был, кудрявый, еще буфетчиком у матушки у вашей служил?
Нет… а
так лежу я
себе, лежу-полеживаю — и не думаю; чую, что жива, дышу — и вся я тут.
В позапрошлом году
так даже ласточки вон там в углу гнездо
себе свили и детей вывели.
— А то я молитвы читаю, — продолжала, отдохнув немного, Лукерья. — Только немного я знаю их, этих самых молитв. Да и на что я стану Господу Богу наскучать? О чем я его просить могу? Он лучше меня знает, чего мне надобно. Послал он мне крест — значит меня он любит.
Так нам велено это понимать. Прочту Отче наш, Богородицу, акафист всем скорбящим — да и опять полеживаю
себе безо всякой думочки. И ничего!
— И про
себя и голосом. Громко-то не могу, а все — понять можно. Вот я вам сказывала — девочка ко мне ходит. Сиротка, значит, понятливая.
Так вот я ее выучила; четыре песни она уже у меня переняла. Аль не верите? Постойте, я вам сейчас…
Никогда я больной
себя не вижу:
такая я всегда во сне здоровая да молодая…
Вася прийти обещался —
так вот я
себе венок сперва совью; жать-то я еще успею.
— Вышла дробь! Как же
так! Ведь мы с
собой из деревни почитай что фунтов тридцать взяли! целый мешок!
Охота с ружьем и собакой прекрасна сама по
себе, für sich, как говаривали в старину; но, положим, вы не родились охотником: вы все-таки любите природу и свободу; вы, следовательно, не можете не завидовать нашему брату… Слушайте.