Неточные совпадения
Разве только в необыкновенных случаях, как-то: во дни рождений, именин и выборов, повара старинных помещиков приступают
к изготовлению долгоносых птиц и, войдя в азарт, свойственный русскому человеку, когда он сам хорошенько
не знает,
что делает, придумывают
к ним такие мудреные приправы,
что гости большей частью с любопытством и вниманием рассматривают поданные яства, но отведать их никак
не решаются.
И пойдет Ермолай с своим Валеткой в темную ночь, через кусты да водомоины, а мужичок Софрон его, пожалуй,
к себе на двор
не пустит, да еще,
чего доброго, шею ему намнет:
не беспокой-де честных людей.
Аксинье поручили надзор за тирольской коровой, купленной в Москве за большие деньги, но,
к сожалению, лишенной всякой способности воспроизведения и потому со времени приобретения
не дававшей молока; ей же на руки отдали хохлатого дымчатого селезня, единственную «господскую» птицу; детям, по причине малолетства,
не определили никаких должностей,
что, впрочем, нисколько
не помешало им совершенно облениться.
Плохое дело
не знать поутру,
чем к вечеру сыт будешь!
А то вот
что еще мучительно бывает: видишь доверие
к тебе слепое, а сам чувствуешь,
что не в состоянии помочь.
Меня поражало уже то,
что я
не мог в нем открыть страсти ни
к еде, ни
к вину, ни
к охоте, ни
к курским соловьям, ни
к голубям, страдающим падучей болезнью, ни
к русской литературе, ни
к иноходцам, ни
к венгеркам, ни
к карточной и биллиардной игре, ни
к танцевальным вечерам, ни
к поездкам в губернские и столичные города, ни
к бумажным фабрикам и свеклосахарным заводам, ни
к раскрашенным беседкам, ни
к чаю, ни
к доведенным до разврата пристяжным, ни даже
к толстым кучерам, подпоясанным под самыми мышками,
к тем великолепным кучерам, у которых, бог знает почему, от каждого движения шеи глаза косятся и лезут вон…
— Впрочем, — продолжал он, —
что было, то было; прошлого
не воротишь, да и наконец… все
к лучшему в здешнем мире, как сказал, кажется, Волтер, — прибавил он поспешно.
А теперь я от себя прибавлю только то,
что на другой же день мы с Ермолаем
чем свет отправились на охоту, а с охоты домой,
что чрез неделю я опять зашел
к Радилову, но
не застал ни его, ни Ольги дома, а через две недели узнал,
что он внезапно исчез, бросил мать, уехал куда-то с своей золовкой.
Ведь вот вы, может, знаете, — да как вам своей земли
не знать, — клин-то,
что идет от Чеплыгина
к Малинину?..
И мужики надеялись, думали: «Шалишь, брат! ужо тебя
к ответу потянут, голубчика; вот ты ужо напляшешься, жила ты этакой!..» А вместо того вышло — как вам доложить? сам Господь
не разберет,
что такое вышло!
— «
Что такое?» — «А вот
что: магазины хлебные у нас в исправности, то есть лучше быть
не может; вдруг приезжает
к нам чиновник: приказано-де осмотреть магазины.
— Оно, пожалуй,
что так, — с улыбкой сказал Митя… — Ах, да! чуть было
не забыл: Фунтиков, Антон Парфеныч,
к себе вас в воскресенье просит откушать.
— А вот
что в запрошлом году умерла, под Болховым… то бишь под Карачевым, в девках… И замужем
не бывала.
Не изволите знать? Мы
к ней поступили от ее батюшки, от Василья Семеныча. Она-таки долгонько нами владела… годиков двадцать.
Всех подстреленных уток мы, конечно,
не достали: легко подраненные ныряли; иные, убитые наповал, падали в такой густой майер,
что даже рысьи глазки Ермолая
не могли открыть их; но все-таки
к обеду лодка наша через край наполнилась дичью.
— Эх вы, вороны! — крикнул Павел, —
чего всполохнулись? Посмотрите-ка, картошки сварились. (Все пододвинулись
к котельчику и начали есть дымящийся картофель; один Ваня
не шевельнулся.)
Что же ты? — сказал Павел.
— Ты ей скажи —
что она
к нам, отчего
не ходит?..
(Я сам
не раз встречал эту Акулину. Покрытая лохмотьями, страшно худая, с черным, как уголь, лицом, помутившимся взором и вечно оскаленными зубами, топчется она по целым часам на одном месте, где-нибудь на дороге, крепко прижав костлявые руки
к груди и медленно переваливаясь с ноги на ногу, словно дикий зверь в клетке. Она ничего
не понимает,
что бы ей ни говорили, и только изредка судорожно хохочет.)
Я,
к сожалению, должен прибавить,
что в том же году Павла
не стало. Он
не утонул: он убился, упав с лошади. Жаль, славный был парень!
— Ну, отцы вы наши, умолот-то
не больно хорош. Да
что, батюшка Аркадий Павлыч, позвольте вам доложить, дельцо какое вышло. (Тут он приблизился, разводя руками,
к господину Пеночкину, нагнулся и прищурил один глаз.) Мертвое тело на нашей земле оказалось.
— Говорил,
что, дескать,
к Тютюреву вечером заедет и вас будет ждать. Нужно, дескать, мне с Васильем Николаичем об одном деле переговорить, а о каком деле —
не сказывал: уж Василий Николаич, говорит, знает.
Мардарий Аполлоныч только
что донес
к губам налитое блюдечко и уже расширил было ноздри, без
чего, как известно, ни один коренной русак
не втягивает в себя чая, — но остановился, прислушался, кивнул головой, хлебнул и, ставя блюдечко на стол, произнес с добрейшей улыбкой и как бы невольно вторя ударам: «Чюки-чюки-чюк!
Правда, иногда (особенно в дождливое время)
не слишком весело скитаться по проселочным дорогам, брать «целиком», останавливать всякого встречного мужика вопросом: «Эй, любезный! как бы нам проехать в Мордовку?», а в Мордовке выпытывать у тупоумной бабы (работники-то все в поле): далеко ли до постоялых двориков на большой дороге, и как до них добраться, и, проехав верст десять, вместо постоялых двориков, очутиться в помещичьем, сильно разоренном сельце Худобубнове,
к крайнему изумлению целого стада свиней, погруженных по уши в темно-бурую грязь на самой середине улицы и нисколько
не ожидавших,
что их обеспокоят.
Я понял, в
чем дело, покорился своей участи, рассмеялся и ушел.
К счастью, я за урок
не слишком дорого заплатил.
Но молодость взяла свое: в одно прекрасное утро проснулся он с такой остервенелой ненавистью
к своей «сестре и лучшему другу»,
что едва, сгоряча,
не прибил своего камердинера и долгое время чуть
не кусался при малейшем намеке на возвышенную и бескорыстную любовь…
Сердцем его тоже Господь наделил добрейшим: плакал он и восторгался легко; сверх того пылал бескорыстной страстью
к искусству, и уж подлинно бескорыстной, потому
что именно в искусстве г. Беневоленский, коли правду сказать, решительно ничего
не смыслил.
— Нет, брат, спасибо, — промолвил он, — все равно где умереть. Я ведь до зимы
не доживу…
К чему понапрасну людей беспокоить? Я
к здешнему дому привык. Правда, господа-то здешние…
—
Что к родным писать? Помочь — они мне
не помогут; умру — узнают. Да
что об этом говорить… Расскажи-ка мне лучше,
что ты за границей видел?
Много видал он на своем веку, пережил
не один десяток мелких дворян, заезжавших
к нему за «очищенным», знает все,
что делается на сто верст кругом, и никогда
не пробалтывается,
не показывает даже виду,
что ему и то известно,
чего не подозревает самый проницательный становой.
Впрочем,
не должно думать, чтобы он это делал из любви
к справедливости, из усердия
к ближним — нет! он просто старается предупредить все то,
что может как-нибудь нарушить его спокойствие.
Но прежде
чем я приступлю
к описанию самого состязания, считаю
не лишним сказать несколько слов о каждом из действующих лиц моего рассказа. Жизнь некоторых из них была уже мне известна, когда я встретился с ними в Притынном кабачке; о других я собрал сведения впоследствии.
Никто
не знал, откуда он свалился
к нам в уезд; поговаривали,
что происходил он от однодворцев и состоял будто где-то прежде на службе, но ничего положительного об этом
не знали; да и от кого было и узнавать, —
не от него же самого:
не было человека более молчаливого и угрюмого.
Также никто
не мог положительно сказать,
чем он живет; он никаким ремеслом
не занимался, ни
к кому
не ездил,
не знался почти ни с кем, а деньги у него водились; правда, небольшие, но водились.
— Нет уж,
к чему?
не сумел держаться, так и терпи теперь. А вот лучше позвольте узнать,
что жизнь в Москве — дорога?
— Ну, конечно, дело известное. Я
не вытерпел: «Да помилуйте, матушка,
что вы за ахинею порете? Какая тут женитьба? я просто желаю узнать от вас, уступаете вы вашу девку Матрену или нет?» Старуха заохала. «Ах, он меня обеспокоил! ах, велите ему уйти! ах!..» Родственница
к ней подскочила и раскричалась на меня. А старуха все стонет: «
Чем это я заслужила?.. Стало быть, я уж в своем доме
не госпожа? ах, ах!» Я схватил шляпу и, как сумасшедший, выбежал вон.
— Может быть, — продолжал рассказчик, — вы осудите меня за то,
что я так сильно привязался
к девушке из низкого сословия: я и
не намерен себя, то есть, оправдывать… так уж оно пришлось!..
Через несколько минут, в течение которых сановник успел заметить два раза,
что он очень рад,
что не опоздал
к обеду, все общество отправилось в столовую, тузами вперед.
— Вы, милостивый государь, войдите в мое положение… Посудите сами, какую, ну, какую, скажите на милость, какую пользу мог я извлечь из энциклопедии Гегеля?
Что общего, скажите, между этой энциклопедией и русской жизнью? И как прикажете применить ее
к нашему быту, да
не ее одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию… скажу более — науку?
Детство мое нисколько
не отличалось от детства других юношей: я так же глупо и вяло рос, словно под периной, так же рано начал твердить стихи наизусть и киснуть, под предлогом мечтательной наклонности…
к чему бишь? — да,
к прекрасному… и прочая.
В жену мою до того въелись все привычки старой девицы — Бетховен, ночные прогулки, резеда, переписка с друзьями, альбомы и прочее, —
что ко всякому другому образу жизни, особенно
к жизни хозяйки дома, она никак привыкнуть
не могла; а между тем смешно же замужней женщине томиться безыменной тоской и петь по вечерам «
Не буди ты ее на заре».
Она подошла
к окну и села. Я
не хотел увеличить ее смущенья и заговорил с Чертопхановым. Маша легонько повернула голову и начала исподлобья на меня поглядывать украдкой, дико, быстро. Взор ее так и мелькал, словно змеиное жало. Недопюскин подсел
к ней и шепнул ей что-то на ухо. Она опять улыбнулась. Улыбаясь, она слегка морщила нос и приподнимала верхнюю губу,
что придавало ее лицу
не то кошачье,
не то львиное выражение…
Но когда, вернувшись с псарного двора, где, по словам его доезжачего, последние две гончие «окочурились», он встретил служанку, которая трепетным голосом доложила ему,
что Мария, мол, Акинфиевна велели им кланяться, велели сказать,
что желают им всего хорошего, а уж больше
к ним
не вернутся, — Чертопханов, покружившись раза два на месте и издав хриплое рычание, тотчас бросился вслед за беглянкой — да кстати захватил с собой пистолет.
Он полюбил его так, как
не любил самой Маши, привязался
к нему больше,
чем к Недопюскину.
А то прослышит,
что где-нибудь охота проявилась — в отъезжее поле богатый барин собрался, — он сейчас туда — и гарцует в отдалении, на горизонте, удивляя всех зрителей красотой и быстротою своего коня и близко никого
к себе
не подпуская.
Но каким образом умудрился вор украсть ночью, из запертой конюшни, Малек-Аделя? Малек-Аделя, который и днем никого чужого
к себе
не подпускал, — украсть его без шума, без стука? И как растолковать,
что ни одна дворняжка
не пролаяла? Правда, их было всего две, два молодых щенка, и те от холоду и голоду в землю зарывались — но все-таки!
Перфишка бросился
к барину — и, придерживая стремя, хотел было помочь ему слезть с коня; но тот соскочил сам и, кинув вокруг торжествующий взгляд, громко воскликнул: «Я сказал,
что отыщу Малек-Аделя, — и отыскал его, назло врагам и самой судьбе!» Перфишка подошел
к нему
к ручке, но Чертопханов
не обратил внимания на усердие своего слуги.
Как это все укладывалось в его голове и почему это казалось ему так просто — объяснить
не легко, хотя и
не совсем невозможно: обиженный, одинокий, без близкой души человеческой, без гроша медного, да еще с кровью, зажженной вином, он находился в состоянии, близком
к помешательству, а нет сомнения в том,
что в самых нелепых выходках людей помешанных есть, на их глаза, своего рода логика и даже право.
Не имев никогда пристрастия
к рыбной ловле, я
не могу судить о том,
что испытывает рыбак в хорошую, ясную погоду и насколько в ненастное время удовольствие, доставляемое ему обильной добычей, перевешивает неприятность быть мокрым.
— А то раз, — начала опять Лукерья, — вот смеху-то было! Заяц забежал, право! Собаки,
что ли, за ним гнались, только он прямо в дверь как прикатит!.. Сел близехонько и долго-таки сидел, все носом водил и усами дергал — настоящий офицер! И на меня смотрел. Понял, значит,
что я ему
не страшна. Наконец, встал, прыг-прыг
к двери, на пороге оглянулся — да и был таков! Смешной такой!
— Ну, зимою, конечно, мне хуже: потому — темно; свечку зажечь жалко, да и
к чему? Я хоть грамоте знаю и читать завсегда охоча была, но
что читать? Книг здесь нет никаких, да хоть бы и были, как я буду держать ее, книгу-то? Отец Алексей мне, для рассеянности, принес календарь, да видит,
что пользы нет, взял да унес опять. Однако хоть и темно, а все слушать есть
что: сверчок затрещит али мышь где скрестись станет. Вот тут-то хорошо:
не думать!
Я поспешил исполнить ее желание — и платок ей оставил. Она сперва отказывалась… на
что, мол, мне такой подарок? Платок был очень простой, но чистый и белый. Потом она схватила его своими слабыми пальцами и уже
не разжала их более. Привыкнув
к темноте, в которой мы оба находились, я мог ясно различить ее черты, мог даже заметить тонкий румянец, проступивший сквозь бронзу ее лица, мог открыть в этом лице — так по крайней мере мне казалось — следы его бывалой красоты.