Неточные совпадения
Хорь расплодил большое семейство, покорное и единодушное;
у Калиныча
была когда-то жена, которой он боялся, а детей и
не бывало вовсе.
Иные помещики вздумали
было покупать сами косы на наличные деньги и раздавать в долг мужикам по той же цене; но мужики оказались недовольными и даже впали в уныние; их лишали удовольствия щелкать по косе, прислушиваться, перевертывать ее в руках и раз двадцать спросить
у плутоватого мещанина-продавца: «А что, малый, коса-то
не больно того?» Те же самые проделки происходят и при покупке серпов, с тою только разницей, что тут бабы вмешиваются в дело и доводят иногда самого продавца до необходимости, для их же пользы, поколотить их.
Его познанья
были довольно, по-своему, обширны, но читать он
не умел; Калиныч — умел. «Этому шалопаю грамота далась, — заметил Хорь, —
у него и пчелы отродясь
не мерли».
—
Не была ли ты
у его жены горничной?
И надобно
было отдать ей справедливость:
не было еще такой горничной
у моей жены, решительно
не было; услужлива, скромна, послушна — просто все, что требуется.
Кроме Митрофана с его семьей да старого глухого ктитора Герасима, проживавшего Христа ради в каморочке
у кривой солдатки, ни одного дворового человека
не осталось в Шумихине, потому что Степушку, с которым я намерен познакомить читателя, нельзя
было считать ни за человека вообще, ни за дворового в особенности.
У этого человека даже прошедшего
не было; о нем
не говорили; он и по ревизии едва ли числился.
— И пошел. Хотел
было справиться,
не оставил ли покойник какого по себе добра, да толку
не добился. Я хозяину-то его говорю: «Я, мол, Филиппов отец»; а он мне говорит: «А я почем знаю? Да и сын твой ничего, говорит,
не оставил; еще
у меня в долгу». Ну, я и пошел.
— Я здешний помещик и ваш сосед, Радилов, может слыхали, — продолжал мой новый знакомый. — Сегодня воскресенье, и обед
у меня, должно
быть,
будет порядочный, а то бы я вас
не пригласил.
Я
не дал ему договорить и уверил его, что мне, напротив, очень приятно
будет у него отобедать.
— Тоже
был помещик, — продолжал мой новый приятель, — и богатый, да разорился — вот проживает теперь
у меня… А в свое время считался первым по губернии хватом; двух жен от мужей увез, песельников держал, сам певал и плясал мастерски… Но
не прикажете ли водки? ведь уж обед на столе.
Глаз
у нее
не совсем
был закрыт, и по этому глазу ходила муха…
Детей
у Овсяникова
не было.
В «тверёзом» виде
не лгал; а как
выпьет — и начнет рассказывать, что
у него в Питере три дома на Фонтанке: один красный с одной трубой, другой — желтый с двумя трубами, а третий — синий без труб, и три сына (а он и женат-то
не бывал): один в инфантерии, другой в кавалерии, третий сам по себе…
И вот чему удивляться надо: бывали
у нас и такие помещики, отчаянные господа, гуляки записные, точно; одевались почитай что кучерами и сами плясали, на гитаре играли,
пели и
пили с дворовыми людишками, с крестьянами пировали; а ведь этот-то, Василий-то Николаич, словно красная девушка: все книги читает али пишет, а
не то вслух канты произносит, — ни с кем
не разговаривает, дичится, знай себе по саду гуляет, словно скучает или грустит.
Позвал его к себе Василий Николаич и говорит, а сам краснеет, и так, знаете, дышит скоро: «
Будь справедлив
у меня,
не притесняй никого, слышишь?» Да с тех пор его к своей особе и
не требовал!
Митя, малый лет двадцати восьми, высокий, стройный и кудрявый, вошел в комнату и, увидев меня, остановился
у порога. Одежда на нем
была немецкая, но одни неестественной величины буфы на плечах служили явным доказательством тому, что кроил ее
не только русский — российский портной.
— «Что такое?» — «А вот что: магазины хлебные
у нас в исправности, то
есть лучше
быть не может; вдруг приезжает к нам чиновник: приказано-де осмотреть магазины.
Мы пошли
было с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых,
у самого берега утка, птица осторожная,
не держится; во-вторых, если даже какой-нибудь отсталый и неопытный чирок и подвергался нашим выстрелам и лишался жизни, то достать его из сплошного майера наши собаки
не были в состоянии: несмотря на самое благородное самоотвержение, они
не могли ни плавать, ни ступать по дну, а только даром резали свои драгоценные носы об острые края тростников.
Был у меня приятель, хороший человек-с, но вовсе
не охотник, как это бывает-с.
—
У Сучка
есть дощаник [Плоская лодка, сколоченная из старых барочных досок. — Примеч. авт.], — заметил Владимир, — да я
не знаю, куда он его спрятал. Надобно сбегать к нему.
Не след тебе
быть кучером, а
будь у меня рыболовом и бороду сбрей.
— А Сергея Сергеича Пехтерева. По наследствию ему достались. Да и он нами недолго владел, всего шесть годов.
У него-то вот я кучером и ездил… да
не в городе — там
у него другие
были, а в деревне.
— А я, батюшка,
не жалуюсь. И слава Богу, что в рыболовы произвели. А то вот другого, такого же, как я, старика — Андрея Пупыря — в бумажную фабрику, в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно, говорит, даром хлеб
есть… А Пупырь-то еще на милость надеялся:
у него двоюродный племянник в барской конторе сидит конторщиком; доложить обещался об нем барыне, напомнить. Вот те и напомнил!.. А Пупырь в моих глазах племяннику-то в ножки кланялся.
Через четверть часа мы уже сидели на дощанике Сучка. (Собак мы оставили в избе под надзором кучера Иегудиила.) Нам
не очень
было ловко, но охотники народ неразборчивый.
У тупого, заднего конца стоял Сучок и «пихался»; мы с Владимиром сидели на перекладине лодки; Ермолай поместился спереди,
у самого носа. Несмотря на паклю, вода скоро появилась
у нас под ногами. К счастью, погода
была тихая, и пруд словно заснул.
Все лицо его
было невелико, худо, в веснушках, книзу заострено, как
у белки; губы едва
было можно различить; но странное впечатление производили его большие, черные, жидким блеском блестевшие глаза; они, казалось, хотели что-то высказать, для чего на языке, — на его языке по крайней мере, —
не было слов.
Ты, может
быть, Федя,
не знаешь, а только там
у нас утопленник похоронен; а утопился он давным-давно, как пруд еще
был глубок; только могилка его еще видна, да и та чуть видна: так — бугорочек…
— С тех пор… Какова теперь! Но а говорят, прежде красавица
была. Водяной ее испортил. Знать,
не ожидал, что ее скоро вытащут. Вот он ее, там
у себя на дне, и испортил.
— Да… горячка… Третьего дня за дохтуром посылал управляющий, да дома дохтура
не застали… А плотник
был хороший; зашибал маненько, а хороший
был плотник. Вишь, баба-то его как убивается… Ну, да ведь известно:
у баб слезы-то некупленные. Бабьи слезы та же вода… Да.
Юдины выселки состояли из шести низеньких и маленьких избушек, уже успевших скривиться набок, хотя их, вероятно, поставили недавно: дворы
не у всех
были обнесены плетнем.
— Ведь вы, может
быть,
не знаете, — продолжал он, покачиваясь на обеих ногах, —
у меня там мужики на оброке. Конституция — что
будешь делать? Однако оброк мне платят исправно. Я бы их, признаться, давно на барщину ссадил, да земли мало! я и так удивляюсь, как они концы с концами сводят. Впрочем, c’est leur affaire [Это их дело (фр.).]. Бурмистр
у меня там молодец, une forte tête [Умная голова (фр.).], государственный человек! Вы увидите… Как, право, это хорошо пришлось!
— И сам ума
не приложу, батюшка, отцы вы наши: видно, враг попутал. Да, благо, подле чужой межи оказалось; а только, что греха таить, на нашей земле. Я его тотчас на чужой-то клин и приказал стащить, пока можно
было, да караул приставил и своим заказал: молчать, говорю. А становому на всякий случай объяснил: вот какие порядки, говорю; да чайком его, да благодарность… Ведь что, батюшка, думаете? Ведь осталось
у чужаков на шее; а ведь мертвое тело, что двести рублев — как калач.
— Немного? Он
у одних хлыновских восемьдесят десятин нанимает, да
у наших сто двадцать; вот те и целых полтораста десятин. Да он
не одной землей промышляет: и лошадьми промышляет, и скотом, и дегтем, и маслом, и пенькой, и чем-чем… Умен, больно умен, и богат же, бестия! Да вот чем плох — дерется. Зверь —
не человек; сказано: собака, пес, как
есть пес.
Старик сидел на корточках, жмурил свои потемневшие маленькие глаза и торопливо, но осторожно, наподобие зайца (
у бедняка
не было ни одного зуба), жевал сухую и твердую горошину, беспрестанно перекатывая ее со стороны на сторону.
— Нет-с. Сам придет да прочитает. То
есть ему прочтут; он ведь грамоте
у нас
не знает. (Дежурный опять помолчал.) А что-с, — прибавил он, ухмыляясь, — ведь хорошо написано-с?
— Вы, чай, барин, — начал он, — нашего хлеба
есть не станете, а
у меня окромя хлеба…
— А что
будешь делать с размежеваньем? — отвечал мне Мардарий Аполлоныч. —
У меня это размежевание вот где сидит. (Он указал на свой затылок.) И никакой пользы я от этого размежевания
не предвижу. А что я конопляники
у них отнял и сажалки, что ли, там
у них
не выкопал, — уж про это, батюшка, я сам знаю. Я человек простой, по-старому поступаю. По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что.
— Да притом, — продолжал он, — и мужики-то плохие, опальные. Особенно там две семьи; еще батюшка покойный, дай Бог ему царство небесное, их
не жаловал, больно
не жаловал. А
у меня, скажу вам, такая примета: коли отец вор, то и сын вор; уж там как хотите… О, кровь, кровь — великое дело! Я, признаться вам откровенно, из тех-то двух семей и без очереди в солдаты отдавал и так рассовывал — кой-куды; да
не переводятся, что
будешь делать? Плодущи, проклятые.
Я
не дождался конца сделки и ушел.
У крайнего угла улицы заметил я на воротах сероватого домика приклеенный большой лист бумаги. Наверху
был нарисован пером конь с хвостом в виде трубы и нескончаемой шеей, а под копытами коня стояли следующие слова, написанные старинным почерком...
— Да ты на недоуздках так их и выведи! — закричал ему вслед г-н Чернобай. —
У меня, батюшка, — продолжал он, ясно и кротко глядя мне в лицо, —
не то, что
у барышников, чтоб им пусто
было!
у них там имбири разные пойдут, соль, барда [От барды и соли лошадь скоро тучнеет. — Примеч. авт.], бог с ними совсем!.. А
у меня, изволишь видеть, все на ладони, без хитростей.
— Нет,
не злые: деревяшки какие-то. А впрочем, я
не могу на них пожаловаться. Соседи
есть:
у помещика Касаткина дочь, образованная, любезная, добрейшая девица…
не гордая…
У него
было множество знакомых, которые
поили его вином и чаем, сами
не зная зачем, потому что он
не только
не был в обществе забавен, но даже, напротив, надоедал всем своей бессмысленной болтовней, несносной навязчивостью, лихорадочными телодвижениями и беспрестанным, неестественным хохотом.
Сложен он
был неуклюже, «сбитнем», как говорят
у нас, но от него так и несло несокрушимым здоровьем, и — странное дело — его медвежеватая фигура
не была лишена какой-то своеобразной грации, происходившей, может
быть, от совершенно спокойной уверенности в собственном могуществе.
Был у меня щенок от нее, отличный щенок, и в Москву везти хотел, да приятель выпросил вместе с ружьем; говорит: в Москве тебе, брат,
будет не до того; там уж пойдет совсем, брат, другое.
— «А отца?» — «Ну, отца
не сошлют; он
у нас один хороший портной и
есть».
А
был у меня приятель, друг закадычный, Горностаев Пантелей, — вы
не изволите знать?
— «Оно, конечно, правосудие, — говорю я, — оно, конечно… а вот, я слышал,
у вас лошадка
есть вороненькая, так
не хотите ли поменяться на моего Лампурдоса?..
Я
не мог видеть ее глаз — она их
не поднимала; но я ясно видел ее тонкие, высокие брови, ее длинные ресницы: они
были влажны, и на одной из ее щек блистал на солнце высохший след слезы, остановившейся
у самых губ, слегка побледневших.
— А! (Он снял картуз, величественно провел рукою по густым, туго завитым волосам, начинавшимся почти
у самых бровей, и, с достоинством посмотрев кругом, бережно прикрыл опять свою драгоценную голову.) А я
было совсем и позабыл. Притом, вишь, дождик! (Он опять зевнул.) Дела пропасть: за всем
не усмотришь, а тот еще бранится. Мы завтра едем…
Прошло несколько мгновений… Она притихла, подняла голову, вскочила, оглянулась и всплеснула руками; хотела
было бежать за ним, но ноги
у ней подкосились — она упала на колени… Я
не выдержал и бросился к ней; но едва успела она вглядеться в меня, как откуда взялись силы — она с слабым криком поднялась и исчезла за деревьями, оставив разбросанные цветы на земле.