Неточные совпадения
Я мужик…» — «Да вот и я мужик, а вишь…» При
этом слове Хорь поднимал свою ногу и показывал Калинычу сапог, скроенный, вероятно,
из мамонтовой кожи.
Ключ
этот бьет
из расселины берега, превратившейся мало-помалу в небольшой, но глубокий овраг, и в двадцати шагах оттуда с веселым и болтливым шумом впадает в реку.
И все
это он делает молча, словно из-за угла: глядь, уж и спрятался.
Это был один
из последних людей старого века.
— Нет, старого времени мне особенно хвалить не
из чего. Вот хоть бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик, как ваш покойный дедушка, а уж власти вам такой не будет! да и вы сами не такой человек. Нас и теперь другие господа притесняют; но без
этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука будет. Нет, уж я теперь не увижу, чего в молодости насмотрелся.
А Беспандин узнал и грозиться начал: «Я, говорит,
этому Митьке задние лопатки
из вертлюгов повыдергаю, а не то и совсем голову с плеч снесу…» Посмотрим, как-то он ее снесет: до сих пор цела.
— Знаю, знаю, что ты мне скажешь, — перебил его Овсяников, — точно: по справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязан есть. Бывает, что и себя жалеть не должен… Да ты разве все так поступаешь? Не водят тебя в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, дескать, батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А? не бывает
этого? сказывай, не бывает?
К вечеру
эти облака исчезают; последние
из них, черноватые и неопределенные, как дым, ложатся розовыми клубами напротив заходящего солнца; на месте, где оно закатилось так же спокойно, как спокойно взошло на небо, алое сиянье стоит недолгое время над потемневшей землей, и, тихо мигая, как бережно несомая свечка, затеплится на нем вечерняя звезда.
Это просто были крестьянские ребятишки
из соседней деревни, которые стерегли табун.
— Примеч. авт.]; знаешь, оно еще все камышом заросло; вот пошел я мимо
этого бучила, братцы мои, и вдруг
из того-то бучила как застонет кто-то, да так жалостливо, жалостливо: у-у… у-у… у-у!
Я возвращался с охоты в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что в такие дни жара бывает иногда еще несноснее, чем в ясные, особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая всего себя на съедение мелкой белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, — как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до
этого мгновения еще крепче дремавшего, чем я.
Въезжая в
эти выселки, мы не встретили ни одной живой души; даже куриц не было видно на улице, даже собак; только одна, черная, с куцым хвостом, торопливо выскочила при нас
из совершенно высохшего корыта, куда ее, должно быть, загнала жажда, и тотчас, без лая, опрометью бросилась под ворота.
Молодые отпрыски, еще не успевшие вытянуться выше аршина, окружали своими тонкими, гладкими стебельками почерневшие, низкие пни; круглые губчатые наросты с серыми каймами, те самые наросты,
из которых вываривают трут, лепились к
этим пням; земляника пускала по ним свои розовые усики; грибы тут же тесно сидели семьями.
— Да уж
это я знаю. А вот и ученый пес у тебя и хороший, а ничего не смог. Подумаешь, люди-то, люди, а? Вот и зверь, а что
из него сделали?
— С кем ты
это говоришь, болван ты этакой? спать не даешь, болван! — раздался голос
из соседней комнаты.
— Барыня приказала, — продолжал он, пожав плечами, — а вы погодите… вас еще в свинопасы произведут. А что я портной, и хороший портной, у первых мастеров в Москве обучался и на енаралов шил…
этого у меня никто не отнимет. А вы чего храбритесь?.. чего?
из господской власти вышли, что ли? вы дармоеды, тунеядцы, больше ничего. Меня отпусти на волю — я с голоду не умру, я не пропаду; дай мне пашпорт — я оброк хороший взнесу и господ удоблетворю. А вы что? Пропадете, пропадете, словно мухи, вот и все!
— Вы что? а вы с
этой старой ведьмой, с ключницей, не стакнулись небось? Небось не наушничаете, а? Скажите, не взводите на беззащитную девку всякую небылицу? Небось не по вашей милости ее
из прачек в судомойки произвели! И бьют-то ее и в затрапезе держат не по вашей милости?.. Стыдитесь, стыдитесь, старый вы человек! Ведь вас паралич того и гляди разобьет… Богу отвечать придется.
Увы! ничто не прочно на земле. Все, что я вам рассказал о житье-бытье моей доброй помещицы, — дело прошедшее; тишина, господствовавшая в ее доме, нарушена навеки. У ней теперь, вот уже более года, живет племянник, художник
из Петербурга. Вот как
это случилось.
Весь
этот лес состоял
из каких-нибудь двух — или трехсот огромных дубов и ясеней.
Больница
эта состояла
из бывшего господского флигеля; устроила ее сама помещица, то есть велела прибить над дверью голубую доску с надписью белыми буквами: «Красногорская больница», и сама вручила Капитону красивый альбом для записывания имен больных. На первом листке
этого альбома один
из лизоблюдов и прислужников благодетельной помещицы начертал следующие стишки...
И умирать мне из-за этакой дряни?» — «
Этого я не говорю… а только оставайтесь здесь».
Впрочем, не должно думать, чтобы он
это делал
из любви к справедливости,
из усердия к ближним — нет! он просто старается предупредить все то, что может как-нибудь нарушить его спокойствие.
Признаться сказать, ни в какое время года Колотовка не представляет отрадного зрелища; но особенно грустное чувство возбуждает она, когда июльское сверкающее солнце своими неумолимыми лучами затопляет и бурые, полуразметанные крыши домов, и
этот глубокий овраг, и выжженный, запыленный выгон, по которому безнадежно скитаются худые, длинноногие курицы, и серый осиновый сруб с дырами вместо окон, остаток прежнего барского дома, кругом заросший крапивой, бурьяном и полынью и покрытый гусиным пухом, черный, словно раскаленный пруд, с каймой
из полувысохшей грязи и сбитой набок плотиной, возле которой, на мелко истоптанной, пепеловидной земле овцы, едва дыша и чихая от жара, печально теснятся друг к дружке и с унылым терпеньем наклоняют головы как можно ниже, как будто выжидая, когда ж пройдет наконец
этот невыносимый зной.
Прямо против него, на лавке под образами, сидел соперник Яшки — рядчик
из Жиздры:
это был невысокого роста плотный мужчина лет тридцати, рябой и курчавый, с тупым вздернутым носом, живыми карими глазками и жидкой бородкой.
— А что? (Он произнес
эти слова как бы
из желудка, лежа на спине и подложив руки под голову.)
— Цветы, — уныло отвечала Акулина. —
Это я полевой рябинки нарвала, — продолжала она, несколько оживившись, —
это для телят хорошо. А
это вот череда — против золотухи. Вот поглядите-ка, какой чудный цветик; такого чудного цветика я еще отродясь не видала. Вот незабудки, а вот маткина-душка… А вот
это я для вас, — прибавила она, доставая из-под желтой рябинки небольшой пучок голубеньких васильков, перевязанных тоненькой травкой, — хотите?
Акулина была так хороша в
это мгновение: вся душа ее доверчиво, страстно раскрывалась перед ним, тянулась, ластилась к нему, а он… он уронил васильки на траву, достал
из бокового кармана пальто круглое стеклышко в бронзовой оправе и принялся втискивать его в глаз; но, как он ни старался удержать его нахмуренной бровью, приподнятой щекой и даже носом — стеклышко все вываливалось и падало ему в руку.
— Вы, милостивый государь, войдите в мое положение… Посудите сами, какую, ну, какую, скажите на милость, какую пользу мог я извлечь
из энциклопедии Гегеля? Что общего, скажите, между
этой энциклопедией и русской жизнью? И как прикажете применить ее к нашему быту, да не ее одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию… скажу более — науку?
— Однако
это ни на что не похоже, — проворчал
из соседней комнаты заспанный голос г. Кантагрюхина, — какой там дурак вздумал ночью разговаривать?
— Как не надо?
Из цыганки-проходимицы в барыни попала — да не надо? Как не надо, хамово ты отродье? Разве
этому можно поверить? Тут измена кроется, измена!
— Так ты только из-за
этого, из-за страха каторги…
Статую
эту, долженствовавшую представить молящегося ангела, он выписал
из Москвы; но отрекомендованный ему комиссионер, сообразив, что в провинции знатоки скульптуры встречаются редко, вместо ангела прислал ему богиню Флору, много лет украшавшую один
из заброшенных подмосковных садов екатерининского времени — благо
эта статуя, весьма, впрочем, изящная, во вкусе рококо, с пухлыми ручками, взбитыми пуклями, гирляндой роз на обнаженной груди и изогнутым станом, досталась ему, комиссионеру, даром.
Чертопханов все не мог решиться поднять глаза. Никогда так сильно в нем не страдала гордость. «Явно, что подарок, — думалось ему, —
из благодарности, черт, подносит!» И обнял бы он
этого жида, и побил бы его…
— Барин! посмотрите-ка сюда:
этого сегодня не было. Вон и колья торчат
из земли: знать, их кто вывернул.
— Стой! Казак
этот из молодых был или старый?
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались в нем
эти думы. Зато в другое время пустит он своего коня во всю прыть по только что вспаханному полю или заставит его соскочить на самое дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и замирает в нем сердце от восторга, громкое гикание вырывается
из уст, и знает он, знает наверное, что
это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо какая другая лошадь в состоянии сделать то, что делает
эта?
— Можно, — ответил Ермолай с обычной своей невозмутимостью. — Вы про здешнюю деревню сказали верно; а только в
этом самом месте проживал один крестьянин. Умнеющий! богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он помер, и старший сын теперь всем орудует. Человек —
из глупых глупый, ну, однако, отцовское добро протрясти не успел. Мы у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу. Братья у него, слышно, ребята шустрые… а все-таки он им голова.
Великан продолжал стоять, понурив голову. В самый
этот миг месяц выбрался
из тумана и осветил ему лицо. Оно ухмылялось,
это лицо — и глазами и губами. А угрозы на нем не видать… только словно все оно насторожилось… и зубы такие белые да большие…
— Я с удовольствием… возьмите… — поспешно проговорил я и, достав кошелек
из кармана, вынул оттуда два целковых; в то время серебряные деньги еще водились на Руси. — Вот, коли
этого довольно.