Неточные совпадения
Калиныч (как узнал я после) каждый день ходил с барином на охоту, носил
его сумку, иногда и ружье, замечал, где садится птица, доставал воды, набирал земляники, устроивал шалаши, бегал
за дрожками; без
него г-н Полутыкин шагу ступить не мог.
В течение дня
он не раз заговаривал со мною, услуживал мне без раболепства, но
за барином наблюдал, как
за ребенком.
— Дома Хорь? — раздался
за дверью знакомый голос, и Калиныч вошел в избу с пучком полевой земляники в руках, которую нарвал
он для своего друга, Хоря. Старик радушно
его приветствовал. Я с изумлением поглядел на Калиныча: признаюсь, я не ожидал таких «нежностей» от мужика.
Пеньку продавать
их дело, и
они ее точно продают, — не в городе, в город надо самим тащиться, а приезжим торгашам, которые,
за неимением безмена, считают пуд в сорок горстей — а вы знаете, что
за горсть и что
за ладонь у русского человека, особенно, когда
он «усердствует»!
Узнал
он, что я бывал
за границей, и любопытство
его разгорелось…
Недаром в русской песенке свекровь поет: «Какой ты мне сын, какой семьянин! не бьешь ты жены, не бьешь молодой…» Я раз было вздумал заступиться
за невесток, попытался возбудить сострадание Хоря; но
он спокойно возразил мне, что «охота-де вам такими… пустяками заниматься, — пускай бабы ссорятся…
Он бы легко мог на деньги, вырученные
им за проданную дичь, купить себе патронташ и суму, но ни разу даже не подумал о подобной покупке и продолжал заряжать свое ружье по-прежнему, возбуждая изумление зрителей искусством, с каким
он избегал опасности просыпать или смешать дробь и порох.
Раз как-то пришлось мне ехать с
ним вдвоем в карете
за город.
Хорошо, я не спорю, все это хорошо; но вы
их не знаете, не знаете, что это
за народ.
Оно и точно не годится: пойдут дети, то, се, ну, где ж тут горничной присмотреть
за барыней, как следует, наблюдать
за ее привычками: ей уж не до того, у ней уж не то на уме.
— Что ж, она понравилась мельнику, что ли?.. Много ли
он за нее дал выкупу?
Аксинье поручили надзор
за тирольской коровой, купленной в Москве
за большие деньги, но, к сожалению, лишенной всякой способности воспроизведения и потому со времени приобретения не дававшей молока; ей же на руки отдали хохлатого дымчатого селезня, единственную «господскую» птицу; детям, по причине малолетства, не определили никаких должностей, что, впрочем, нисколько не помешало
им совершенно облениться.
Кроме Митрофана с
его семьей да старого глухого ктитора Герасима, проживавшего Христа ради в каморочке у кривой солдатки, ни одного дворового человека не осталось в Шумихине, потому что Степушку, с которым я намерен познакомить читателя, нельзя было считать ни
за человека вообще, ни
за дворового в особенности.
И все это
он делает молча, словно из-за угла: глядь, уж и спрятался.
Кампельмейстера из немцев держал, да зазнался больно немец; с господами
за одним столом кушать захотел, так и велели
их сиятельство прогнать
его с Богом: у меня и так, говорит, музыканты свое дело понимают.
— Зачем я к
нему пойду?..
За мной и так недоимка. Сын-то у меня перед смертию с год хворал, так и
за себя оброку не взнес… Да мне с полугоря: взять-то с меня нечего… Уж, брат, как ты там ни хитри, — шалишь: безответная моя голова! (Мужик рассмеялся.) Уж
он там как ни мудри, Кинтильян-то Семеныч, а уж…
Лекарь отвернулся; я взял
его за руку.
За столом Радилов, который лет десять служил в армейском пехотном полку и в Турцию ходил, пустился в рассказы; я слушал
его со вниманием и украдкой наблюдал
за Ольгой.
Чем более я наблюдал
за Радиловым, тем более мне казалось, что
он принадлежал к числу таких людей.
Руки у
него были прекрасные, мягкие и белые,
он часто в течение разговора брался
за пуговицы своего сюртука.
Все соседи
его чрезвычайно уважали и почитали
за честь знаться с
ним.
Он и себя не выдавал
за дворянина, не прикидывался помещиком, никогда, как говорится, «не забывался», не по первому приглашению садился и при входе нового гостя непременно поднимался с места, но с таким достоинством, с такой величавой приветливостью, что гость невольно
ему кланялся пониже.
Он почитал
за грех продавать хлеб — Божий дар, и в 40-м году, во время общего голода и страшной дороговизны, роздал окрестным помещикам и мужикам весь свой запас;
они ему на следующий год с благодарностью взнесли свой долг натурой.
Вот и поднимется и говорит: «
За здравие моего старшего сына,
он у меня самый почтительный!» — и заплачет.
Вот и начал Александр Владимирыч, и говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но в сущности
оно введено для чего? — для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб
ему работать сподручнее было, повинности справлять; а то теперь
он сам своей земли не знает и нередко
за пять верст пахать едет, — и взыскать с
него нельзя.
Он замолчал. Подали чай. Татьяна Ильинична встала с своего места и села поближе к нам. В течение вечера она несколько раз без шума выходила и так же тихо возвращалась. В комнате воцарилось молчание. Овсяников важно и медленно выпивал чашку
за чашкой.
— Ну, подойди, подойди, — заговорил старик, — чего стыдишься? Благодари тетку, прощен… Вот, батюшка, рекомендую, — продолжал
он, показывая на Митю, — и родной племянник, а не слажу никак. Пришли последние времена! (Мы друг другу поклонились.) Ну, говори, что ты там такое напутал?
За что на тебя жалуются, сказывай.
— Вот, дети, — сказал
он им, — учитель вам сыскан. Вы всё приставали ко мне: выучи-де нас музыке и французскому диалекту: вот вам и француз, и на фортопьянах играет… Ну, мусье, — продолжал
он, указывая на дрянные фортепьянишки, купленные
им за пять лет у жида, который, впрочем, торговал одеколоном, — покажи нам свое искусство: жуэ!
С отчаяньем ударил бедняк по клавишам, словно по барабану, заиграл как попало… «Я так и думал, — рассказывал
он потом, — что мой спаситель схватит меня
за ворот и выбросит вон из дому». Но, к крайнему изумлению невольного импровизатора, помещик, погодя немного, одобрительно потрепал
его по плечу. «Хорошо, хорошо, — промолвил
он, — вижу, что знаешь; поди теперь отдохни».
Недели через две от этого помещика Лежёнь переехал к другому, человеку богатому и образованному, полюбился
ему за веселый и кроткий нрав, женился на
его воспитаннице, поступил на службу, вышел в дворяне, выдал свою дочь
за орловского помещика Лобызаньева, отставного драгуна и стихотворца, и переселился сам на жительство в Орел.
— Нет, батюшка, не был. Татьяна Васильевна покойница — царство ей небесное! — никому не позволяла жениться. Сохрани Бог! Бывало, говорит: «Ведь живу же я так, в девках, что
за баловство! чего
им надо?»
— Справлена лодка, — произнес
он сурово. — Ступай
за шестом, — ты!..
Сучок побежал
за шестом. Во все время моего разговора с бедным стариком охотник Владимир поглядывал на
него с презрительной улыбкой.
— Тьфу ты, пропасть! — пробормотал
он, плюнув в воду, — какая оказия! А все ты, старый черт! — прибавил
он с сердцем, обращаясь к Сучку. — Что это у тебя
за лодка?
— Нет, не умею, — раздался
его голос из-за тростника.
«Ну, ну, ну!» — грозно кричал на
него Ермолай, и Сучок карабкался, болтал ногами, прыгал и таки выбирался на более мелкое место, но даже в крайности не решался хвататься
за полу моего сюртука.
Вот поехал Ермил
за поштой, да и замешкался в городе, но а едет назад уж
он хмелён.
Я невольно полюбовался Павлушей.
Он был очень хорош в это мгновение.
Его некрасивое лицо, оживленное быстрой ездой, горело смелой удалью и твердой решимостью. Без хворостинки в руке, ночью,
он, нимало не колеблясь поскакал один на волка… «Что
за славный мальчик!» — думал я, глядя на
него.
— Видел. Говорит, такой стоит большой, большой, темный, скутанный, этак словно
за деревом, хорошенько не разберешь, словно от месяца прячется, и глядит, глядит глазищами-то, моргает
ими, моргает…
— Да, остережется. Всяко бывает:
он вот нагнется, станет черпать воду, а водяной
его за руку схватит да потащит к себе. Станут потом говорить: упал, дескать, малый в воду… А какое упал?.. Во-вон, в камыши полез, — прибавил
он, прислушиваясь.
Впереди, в телеге, запряженной одной лошадкой, шагом ехал священник; дьячок сидел возле
него и правил;
за телегой четыре мужика, с обнаженными головами, несли гроб, покрытый белым полотном; две бабы шли
за гробом.
— Да… горячка… Третьего дня
за дохтуром посылал управляющий, да дома дохтура не застали… А плотник был хороший; зашибал маненько, а хороший был плотник. Вишь, баба-то
его как убивается… Ну, да ведь известно: у баб слезы-то некупленные. Бабьи слезы та же вода… Да.
И
он нагнулся, пролез под поводом пристяжной и ухватился обеими руками
за дугу.
Кучер мой сперва уперся коленом в плечо коренной, тряхнул раза два дугой, поправил седелку, потом опять пролез под поводом пристяжной и, толкнув ее мимоходом в морду, подошел к колесу — подошел и, не спуская с
него взора, медленно достал из-под полы кафтана тавлинку, медленно вытащил
за ремешок крышку, медленно всунул в тавлинку своих два толстых пальца (и два-то едва в ней уместились), помял-помял табак, перекосил заранее нос, понюхал с расстановкой, сопровождая каждый прием продолжительным кряхтением, и, болезненно щурясь и моргая прослезившимися глазами, погрузился в глубокое раздумье.
Старик неохотно встал и вышел
за мной на улицу. Кучер мой находился в раздраженном состоянии духа:
он собрался было попоить лошадей, но воды в колодце оказалось чрезвычайно мало, и вкус ее был нехороший, а это, как говорят кучера, первое дело… Однако при виде старика
он осклабился, закивал головой и воскликнул...
— Ну, телега… телега! — повторил
он и, взяв ее
за оглобли, чуть не опрокинул кверху дном… — Телега!.. А на чем же вы на ссечки поедете?.. В эти оглобли нашу лошадь не впряжешь: наши лошади большие, а это что такое?
Он ходил необыкновенно проворно и словно все подпрыгивал на ходу, беспрестанно нагибался, срывал какие-то травки, совал
их за пазуху, бормотал себе что-то под нос и все поглядывал на меня и на мою собаку, да таким пытливым, странным взглядом.
Вы глядите: та глубокая, чистая лазурь возбуждает на устах ваших улыбку, невинную, как она сама, как облака по небу, и как будто вместе с
ними медлительной вереницей проходят по душе счастливые воспоминания, и все вам кажется, что взор ваш уходит дальше и дальше, и тянет вас самих
за собой в ту спокойную, сияющую бездну, и невозможно оторваться от этой вышины, от этой глубины…
Аннушка проворно ушла в лес. Касьян поглядел
за нею вслед, потом потупился и усмехнулся. В этой долгой усмешке, в немногих словах, сказанных
им Аннушке, в самом звуке
его голоса, когда
он говорил с ней, была неизъяснимая, страстная любовь и нежность.
Он опять поглядел в сторону, куда она пошла, опять улыбнулся и, потирая себе лицо, несколько раз покачал головой.
В избе Аннушки не было; она уже успела прийти и оставить кузов с грибами. Ерофей приладил новую ось, подвергнув ее сперва строгой и несправедливой оценке; а через час я выехал, оставив Касьяну немного денег, которые
он сперва было не принял, но потом, подумав и подержав
их на ладони, положил
за пазуху. В течение этого часа
он не произнес почти ни одного слова;
он по-прежнему стоял, прислонясь к воротам, не отвечал на укоризны моего кучера и весьма холодно простился со мной.