Неточные совпадения
Кому случалось из Болховского уезда перебираться
в Жиздринский,
того, вероятно, поражала резкая разница между породой людей
в Орловской губернии и калужской породой.
Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест
в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать
в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и
тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у себя
в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла
в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала
в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
Лет двадцать пять
тому назад изба у него сгорела; вот и пришел он к моему покойному батюшке и говорит: дескать, позвольте мне, Николай Кузьмич, поселиться у вас
в лесу на болоте.
— Попал Хорь
в вольные люди, — продолжал он вполголоса, как будто про себя, — кто без бороды живет,
тот Хорю и набольший.
— А, знать, Хорь прямо
в купцы попадет; купцам-то жизнь хорошая, да и
те в бородах.
Иные помещики вздумали было покупать сами косы на наличные деньги и раздавать
в долг мужикам по
той же цене; но мужики оказались недовольными и даже впали
в уныние; их лишали удовольствия щелкать по косе, прислушиваться, перевертывать ее
в руках и раз двадцать спросить у плутоватого мещанина-продавца: «А что, малый, коса-то не больно
того?»
Те же самые проделки происходят и при покупке серпов, с
тою только разницей, что тут бабы вмешиваются
в дело и доводят иногда самого продавца до необходимости, для их же пользы, поколотить их.
На охоте он отличался неутомимостью и чутье имел порядочное; но если случайно догонял подраненного зайца,
то уж и съедал его с наслажденьем всего, до последней косточки, где-нибудь
в прохладной тени, под зеленым кустом,
в почтительном отдалении от Ермолая, ругавшегося на всех известных и неизвестных диалектах.
Пороху и дроби, разумеется, ему не выдавали, следуя точно
тем же правилам,
в силу которых и он не кормил своей собаки.
Жена моя и говорит мне: «Коко, —
то есть, вы понимаете, она меня так называет, — возьмем эту девочку
в Петербург; она мне нравится, Коко…» Я говорю: «Возьмем, с удовольствием».
— А не знаю. Она грамоте разумеет;
в их деле оно…
того… хорошо бывает. Стало быть, понравилась.
В это время, от двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный человек не
в состоянии охотиться, и самая преданная собака начинает «чистить охотнику шпоры»,
то есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а
в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на лице, но вперед не подвигается.
Всякий человек имеет хоть какое бы
то ни было положение
в обществе, хоть какие-нибудь да связи; всякому дворовому выдается если не жалованье,
то по крайней мере так называемое «отвесное...
Дедушка Трофимыч, который знал родословную всех дворовых
в восходящей линии до четвертого колена, и
тот раз только сказал, что, дескать, помнится, Степану приходится родственницей турчанка, которую покойный барин, бригадир Алексей Романыч, из похода
в обозе изволил привезти.
То под забором Степушка сидит и редьку гложет, или морковь сосет, или грязный кочан капусты под себя крошит;
то ведро с водой куда-то тащит и кряхтит;
то под горшочком огонек раскладывает и какие-то черные кусочки из-за пазухи
в горшок бросает;
то у себя
в чуланчике деревяшкой постукивает, гвоздик приколачивает, полочку для хлебца устроивает.
Проезжающие по большой орловской дороге молодые чиновники и другие незанятые люди (купцам, погруженным
в свои полосатые перины, не до
того) до сих пор еще могут заметить
в недальнем расстоянии от большого села Троицкого огромный деревянный дом
в два этажа, совершенно заброшенный, с провалившейся крышей и наглухо забитыми окнами, выдвинутый на самую дорогу.
И
то сказать: почему не дожить
в свое удовольствие, — дело господское… да разоряться-то не след.
— А
то куда? Известно, домой. Жена, чай, теперь с голоду
в кулак свистит.
— Да ты бы…
того… — заговорил внезапно Степушка, смешался, замолчал и принялся копаться
в горшке.
А
то вот что еще мучительно бывает: видишь доверие к тебе слепое, а сам чувствуешь, что не
в состоянии помочь.
Чувствую я, что больная моя себя губит; вижу, что не совсем она
в памяти; понимаю также и
то, что не почитай она себя при смерти, — не подумала бы она обо мне; а
то ведь, как хотите, жутко умирать
в двадцать пять лет, никого не любивши: ведь вот что ее мучило, вот отчего она, с отчаянья, хоть за меня ухватилась, — понимаете теперь?
«Вот если бы я знала, что я
в живых останусь и опять
в порядочные барышни попаду, мне бы стыдно было, точно стыдно… а
то что?» — «Да кто вам сказал, что вы умрете?» — «Э, нет, полно, ты меня не обманешь, ты лгать не умеешь, посмотри на себя».
— Эх! — сказал он, — давайте-ка о чем-нибудь другом говорить или не хотите ли
в преферансик по маленькой? Нашему брату, знаете ли, не след таким возвышенным чувствованиям предаваться. Наш брат думай об одном: как бы дети не пищали да жена не бранилась. Ведь я с
тех пор
в законный, как говорится, брак вступить успел… Как же… Купеческую дочь взял: семь тысяч приданого. Зовут ее Акулиной; Трифону-то под стать. Баба, должен я вам сказать, злая, да благо спит целый день… А что ж преферанс?
Молодая девушка,
та самая, которую я мельком видел
в саду, вошла
в комнату.
Меня поражало уже
то, что я не мог
в нем открыть страсти ни к еде, ни к вину, ни к охоте, ни к курским соловьям, ни к голубям, страдающим падучей болезнью, ни к русской литературе, ни к иноходцам, ни к венгеркам, ни к карточной и биллиардной игре, ни к танцевальным вечерам, ни к поездкам
в губернские и столичные города, ни к бумажным фабрикам и свеклосахарным заводам, ни к раскрашенным беседкам, ни к чаю, ни к доведенным до разврата пристяжным, ни даже к толстым кучерам, подпоясанным под самыми мышками, к
тем великолепным кучерам, у которых, бог знает почему, от каждого движения шеи глаза косятся и лезут вон…
— Впрочем, — продолжал он, — что было,
то было; прошлого не воротишь, да и наконец… все к лучшему
в здешнем мире, как сказал, кажется, Волтер, — прибавил он поспешно.
— Да, да, — подтвердил Овсяников. — Ну, и
то сказать:
в старые-то годы дворяне живали пышнее. Уж нечего и говорить про вельмож: я
в Москве на них насмотрелся. Говорят, они и там перевелись теперь.
А
то,
в бытность мою
в Москве, затеял садку такую, какой на Руси не бывало: всех как есть охотников со всего царства к себе
в гости пригласил и день назначил, и три месяца сроку дал.
Вот и начал Александр Владимирыч, и говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но
в сущности оно введено для чего? — для
того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а
то теперь он сам своей земли не знает и нередко за пять верст пахать едет, — и взыскать с него нельзя.
Да это бы еще куда ни шло, — а
то в ябедники пустился!
Митя, малый лет двадцати восьми, высокий, стройный и кудрявый, вошел
в комнату и, увидев меня, остановился у порога. Одежда на нем была немецкая, но одни неестественной величины буфы на плечах служили явным доказательством
тому, что кроил ее не только русский — российский портной.
— «Что такое?» — «А вот что: магазины хлебные у нас
в исправности,
то есть лучше быть не может; вдруг приезжает к нам чиновник: приказано-де осмотреть магазины.
Смоленские мужички заперли его на ночь
в пустую сукновальню, а на другое утро привели к проруби, возле плотины, и начали просить барабанщика «de la grrrrande armée» уважить их,
то есть нырнуть под лед.
Мы пошли было с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у самого берега утка, птица осторожная, не держится; во-вторых, если даже какой-нибудь отсталый и неопытный чирок и подвергался нашим выстрелам и лишался жизни,
то достать его из сплошного майера наши собаки не были
в состоянии: несмотря на самое благородное самоотвержение, они не могли ни плавать, ни ступать по дну, а только даром резали свои драгоценные носы об острые края тростников.
Я сел под деревом; он же, напротив
того, с своей стороны, начал выкидывать ружьем артикул-с, причем целился
в меня.
— С
тех пор вот я
в рыболовах и числюсь.
— А вот что
в запрошлом году умерла, под Болховым…
то бишь под Карачевым,
в девках… И замужем не бывала. Не изволите знать? Мы к ней поступили от ее батюшки, от Василья Семеныча. Она-таки долгонько нами владела… годиков двадцать.
— Сперва точно был поваром, а
то и
в кофишенки попал.
— А
в разных должностях состоял: сперва
в казачках находился, фалетором был, садовником, а
то и доезжачим.
— А я, батюшка, не жалуюсь. И слава Богу, что
в рыболовы произвели. А
то вот другого, такого же, как я, старика — Андрея Пупыря —
в бумажную фабрику,
в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно, говорит, даром хлеб есть… А Пупырь-то еще на милость надеялся: у него двоюродный племянник
в барской конторе сидит конторщиком; доложить обещался об нем барыне, напомнить. Вот
те и напомнил!.. А Пупырь
в моих глазах племяннику-то
в ножки кланялся.
Сучок посматривал на нас глазами человека, смолоду состоявшего на барской службе, изредка кричал: «Вон, вон еще утица!» — и
то и дело почесывал спину — не руками, а приведенными
в движение плечами.
Лощина эта имела вид почти правильного котла с пологими боками; на дне ее торчало стоймя несколько больших белых камней, — казалось, они сползлись туда для тайного совещания, — и до
того в ней было немо и глухо, так плоско, так уныло висело над нею небо, что сердце у меня сжалось.
Холм, на котором я находился, спускался вдруг почти отвесным обрывом; его громадные очертания отделялись, чернея, от синеватой воздушной пустоты, и прямо подо мною,
в углу, образованном
тем обрывом и равниной, возле реки, которая
в этом месте стояла неподвижным, темным зеркалом, под самой кручью холма, красным пламенем горели и дымились друг подле дружки два огонька.
Я решился подойти к огонькам и,
в обществе
тех людей, которых принял за гуртовщиков, дождаться зари.
Картина была чудесная: около огней дрожало и как будто замирало, упираясь
в темноту, круглое красноватое отражение; пламя, вспыхивая, изредка забрасывало за черту
того круга быстрые отблески; тонкий язык света лизнет голые сучья лозника и разом исчезнет; острые, длинные тени, врываясь на мгновенье,
в свою очередь добегали до самых огоньков: мрак боролся со светом.
—
В старой рольне [«Рольней» или «черпальней» на бумажных фабриках называется
то строение, где
в чанах вычерпывают бумагу. Оно находится у самой плотины, под колесом. — Примеч. авт.].
Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с другим Ивашкой, что с Красных Холмов, да еще с Ивашкой Сухоруковым, да еще были там другие ребятишки; всех было нас ребяток человек десять — как есть вся смена; но а пришлось нам
в рольне заночевать,
то есть не
то чтобы этак пришлось, а Назаров, надсмотрщик, запретил; говорит: «Что, мол, вам, ребяткам, домой таскаться; завтра работы много, так вы, ребятки, домой не ходите».
Вдруг, где-то
в отдалении, раздался протяжный, звенящий, почти стенящий звук, один из
тех непонятных ночных звуков, которые возникают иногда среди глубокой тишины, поднимаются, стоят
в воздухе и медленно разносятся, наконец, как бы замирая.
А на дворовой избе баба стряпуха, так
та, как только затемнело, слышь, взяла да ухватом все горшки перебила
в печи: «Кому теперь есть, говорит, наступило светопреставление».
А у нас на деревне такие, брат, слухи ходили, что, мол, белые волки по земле побегут, людей есть будут, хищная птица полетит, а
то и самого Тришку [
В поверье о «Тришке», вероятно, отозвалось сказание об антихристе.
Староста наш
в канаву залез; старостиха
в подворотне застряла, благим матом кричит, свою же дворную собаку так запужала, что
та с цепи долой, да через плетень, да
в лес; а Кузькин отец, Дорофеич, вскочил
в овес, присел, да и давай кричать перепелом: «Авось, мол, хоть птицу-то враг, душегубец, пожалеет».