Неточные совпадения
«
Всё Хорьки, — подхватил Федя, который вышел вслед за нами на крыльцо, — да
еще не
все...
Внутренность леса постепенно темнеет; алый свет вечерней зари медленно скользит по корням и стволам деревьев, поднимается
все выше и выше, переходит от нижних, почти
еще голых, веток к неподвижным, засыпающим верхушкам…
И надобно было отдать ей справедливость: не было
еще такой горничной у моей жены, решительно не было; услужлива, скромна, послушна — просто
все, что требуется.
Мальчики сидели вокруг их; тут же сидели и те две собаки, которым так было захотелось меня съесть. Они
еще долго не могли примириться с моим присутствием и, сонливо щурясь и косясь на огонь, изредка рычали с необыкновенным чувством собственного достоинства; сперва рычали, а потом слегка визжали, как бы сожалея о невозможности исполнить свое желание.
Всех мальчиков было пять: Федя, Павлуша, Ильюша, Костя и Ваня. (Из их разговоров я узнал их имена и намерен теперь же познакомить с ними читателя.)
Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с другим Ивашкой, что с Красных Холмов, да
еще с Ивашкой Сухоруковым, да
еще были там другие ребятишки;
всех было нас ребяток человек десять — как есть
вся смена; но а пришлось нам в рольне заночевать, то есть не то чтобы этак пришлось, а Назаров, надсмотрщик, запретил; говорит: «Что, мол, вам, ребяткам, домой таскаться; завтра работы много, так вы, ребятки, домой не ходите».
Вот зовет она его, и такая сама
вся светленькая, беленькая сидит на ветке, словно плотичка какая или пескарь, а то вот
еще карась бывает такой белесоватый, серебряный…
— Варнавицы?..
Еще бы!
еще какое нечистое! Там не раз, говорят, старого барина видали — покойного барина. Ходит, говорят, в кафтане долгополом и
все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз дедушка Трофимыч повстречал: «Что, мол, батюшка, Иван Иваныч, изволишь искать на земле?»
— Примеч. авт.]; знаешь, оно
еще все камышом заросло; вот пошел я мимо этого бучила, братцы мои, и вдруг из того-то бучила как застонет кто-то, да так жалостливо, жалостливо: у-у… у-у… у-у!
Но уже склонились к темному краю земли многие звезды,
еще недавно высоко стоявшие на небе;
все совершенно затихло кругом, как обыкновенно затихает
все только к утру:
все спало крепким, неподвижным, передрассветным сном.
Я возвращался с охоты в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что в такие дни жара бывает иногда
еще несноснее, чем в ясные, особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая
всего себя на съедение мелкой белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, — как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до этого мгновения
еще крепче дремавшего, чем я.
Погода была прекрасная,
еще прекраснее, чем прежде; но жара
все не унималась.
Заметим, кстати, что с тех пор, как Русь стоит, не бывало
еще на ней примера раздобревшего и разбогатевшего человека без окладистой бороды; иной
весь свой век носил бородку жидкую, клином, — вдруг, смотришь, обложился кругом словно сияньем, — откуда волос берется!
Софронов сын, трехаршинный староста, по
всем признакам человек весьма глупый, также пошел за нами, да
еще присоединился к нам земский Федосеич, отставной солдат с огромными усами и престранным выражением лица: точно он весьма давно тому назад чему-то необыкновенно удивился да с тех пор уж и не пришел в себя.
Кроме полезного, Софрон заботился
еще о приятном:
все канавы обсадил ракитником, между скирдами на гумне дорожки провел и песочком посыпал, на ветряной мельнице устроил флюгер в виде медведя с разинутой пастью и красным языком, к кирпичному скотному двору прилепил нечто вроде греческого фронтона и под фронтоном белилами надписал: «Пастроен вселе Шипилофке втысеча восем Сод саракавом году.
Еще издали, сквозь частую сетку дождя, заметил я избу с тесовой крышей и двумя трубами, повыше других, по
всей вероятности, жилище старосты, куда я и направил шаги свои, в надежде найти у него самовар, чай, сахар и не совершенно кислые сливки.
— Барыня приказала, — продолжал он, пожав плечами, — а вы погодите… вас
еще в свинопасы произведут. А что я портной, и хороший портной, у первых мастеров в Москве обучался и на енаралов шил… этого у меня никто не отнимет. А вы чего храбритесь?.. чего? из господской власти вышли, что ли? вы дармоеды, тунеядцы, больше ничего. Меня отпусти на волю — я с голоду не умру, я не пропаду; дай мне пашпорт — я оброк хороший взнесу и господ удоблетворю. А вы что? Пропадете, пропадете, словно мухи, вот и
все!
Я уже имел честь представить вам, благосклонные читатели, некоторых моих господ соседей; позвольте же мне теперь, кстати (для нашего брата писателя
всё кстати), познакомить вас
еще с двумя помещиками, у которых я часто охотился, с людьми весьма почтенными, благонамеренными и пользующимися всеобщим уважением нескольких уездов.
Правда, некогда правильные и теперь
еще приятные черты лица его немного изменились, щеки повисли, частые морщины лучеобразно расположились около глаз, иных зубов уже нет, как сказал Саади, по уверению Пушкина; русые волосы, по крайней мере
все те, которые остались в целости, превратились в лиловые благодаря составу, купленному на Роменской конной ярмарке у жида, выдававшего себя за армянина; но Вячеслав Илларионович выступает бойко, смеется звонко, позвякивает шпорами, крутит усы, наконец называет себя старым кавалеристом, между тем как известно, что настоящие старики сами никогда не называют себя стариками.
С людьми же, стоящими на низших ступенях общества, он обходится
еще страннее: вовсе на них не глядит и, прежде чем объяснит им свое желание или отдаст приказ, несколько раз сряду, с озабоченным и мечтательным видом, повторит: «Как тебя зовут?.. как тебя зовут?», ударяя необыкновенно резко на первом слове «как», а остальные произнося очень быстро, что придает
всей поговорке довольно близкое сходство с криком самца-перепела.
— Ну, хорошо, хорошо, ступай… Прекрасный человек, — продолжал Мардарий Аполлоныч, глядя ему вслед, — очень я им доволен; одно — молод
еще.
Всё проповеди держит, да вот вина не пьет. Но вы-то как, мой батюшка?.. Что вы, как вы? Пойдемте-ка на балкон — вишь, вечер какой славный.
— Покупатель, покупатель, — проворчал ей в ответ Назар. — Я им
еще не
всем хвосты подмыл.
Много других
еще примеров в голову приходит, — да
всего не перескажешь. Ограничусь одним.
Дети Николая Иваныча
еще малы; первые
все перемерли, но оставшиеся пошли в родителей: весело глядеть на умные личики этих здоровых ребят.
— Зачем я тебя зову? — сказал с укоризной человек во фризовой шинели. — Экой ты, Моргач, чудной, братец: тебя зовут в кабак, а ты
еще спрашиваешь: зачем? А ждут тебя
все люди добрые: Турок-Яшка, да Дикий-Барин, да рядчик с Жиздры. Яшка-то с рядчиком об заклад побились: осьмуху пива поставили — кто кого одолеет, лучше споет, то есть… понимаешь?
Никто не крикнул, даже не шевельнулся;
все как будто ждали, не будет ли он
еще петь; но он раскрыл глаза, словно удивленный нашим молчаньем, вопрошающим взором обвел
всех кругом и увидал, что победа была его…
Внутренность рощи, влажной от дождя, беспрестанно изменялась, смотря по тому, светило ли солнце, или закрывалось облаком; она то озарялась
вся, словно вдруг в ней
все улыбнулось: тонкие стволы не слишком частых берез внезапно принимали нежный отблеск белого шелка, лежавшие на земле мелкие листья вдруг пестрели и загорались червонным золотом, а красивые стебли высоких кудрявых папоротников, уже окрашенных в свой осенний цвет, подобный цвету переспелого винограда, так и сквозили, бесконечно путаясь и пересекаясь перед глазами; то вдруг опять
все кругом слегка синело: яркие краски мгновенно гасли, березы стояли
все белые, без блеску, белые, как только что выпавший снег, до которого
еще не коснулся холодно играющий луч зимнего солнца; и украдкой, лукаво, начинал сеяться и шептать по лесу мельчайший дождь.
Листва на березах была
еще почти
вся зелена, хотя заметно побледнела; лишь кое-где стояла одна, молоденькая,
вся красная или
вся золотая, и надобно было видеть, как она ярко вспыхивала на солнце, когда его лучи внезапно пробивались, скользя и пестрея, сквозь частую сетку тонких веток, только что смытых сверкающим дождем.
— А! (Он снял картуз, величественно провел рукою по густым, туго завитым волосам, начинавшимся почти у самых бровей, и, с достоинством посмотрев кругом, бережно прикрыл опять свою драгоценную голову.) А я было совсем и позабыл. Притом, вишь, дождик! (Он опять зевнул.) Дела пропасть: за
всем не усмотришь, а тот
еще бранится. Мы завтра едем…
Целых два года я провел
еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя, как
все.
У обеих сестер была
еще другая комнатка, общая их спальня, с двумя невинными деревянными кроватками, желтоватыми альбомцами, резедой, с портретами приятелей и приятельниц, рисованных карандашом довольно плохо (между ними отличался один господин с необыкновенно энергическим выражением лица и
еще более энергическою подписью, в юности своей возбудивший несоразмерные ожидания, а кончивший, как
все мы — ничем), с бюстами Гете и Шиллера, немецкими книгами, высохшими венками и другими предметами, оставленными на память.
Софья мне более
всего нравилась, когда я сидел к ней спиной или
еще, пожалуй, когда я думал или более мечтал о ней, особенно вечером, на террасе.
Маша остановилась и обернулась к нему лицом. Она стояла спиною к свету — и казалась
вся черная, словно из темного дерева вырезанная. Одни белки глаз выделялись серебряными миндалинами, а сами глаза — зрачки —
еще более потемнели.
Как это
все укладывалось в его голове и почему это казалось ему так просто — объяснить не легко, хотя и не совсем невозможно: обиженный, одинокий, без близкой души человеческой, без гроша медного, да
еще с кровью, зажженной вином, он находился в состоянии, близком к помешательству, а нет сомнения в том, что в самых нелепых выходках людей помешанных есть, на их глаза, своего рода логика и даже право.
А то вот
еще мне сказывал один начетчик: была некая страна, и ту страну агаряне завоевали, и
всех жителев они мучили и убивали; и что ни делали жители, освободить себя никак не могли.
Подивился бы я тут, как это Филофей в подобную минуту может
еще о своих лошадях заботиться, да, признаюсь, мне самому было не до него… «Неужто же убьют? — твердил я мысленно. — За что? Ведь я им
все отдам, что у меня есть».
Вы раздвинете мокрый куст — вас так и обдаст накопившимся теплым запахом ночи; воздух
весь напоен свежей горечью полыни, медом гречихи и «кашки»; вдали стеной стоит дубовый лес и блестит и алеет на солнце;
еще свежо, но уже чувствуется близость жары.
А осенний, ясный, немножко холодный, утром морозный день, когда береза, словно сказочное дерево,
вся золотая, красиво рисуется на бледно-голубом небе, когда низкое солнце уж не греет, но блестит ярче летнего, небольшая осиновая роща
вся сверкает насквозь, словно ей весело и легко стоять голой, изморозь
еще белеет на дне долин, а свежий ветер тихонько шевелит и гонит упавшие покоробленные листья, — когда по реке радостно мчатся синие волны, мерно вздымая рассеянных гусей и уток; вдали мельница стучит, полузакрытая вербами, и, пестрея в светлом воздухе, голуби быстро кружатся над ней…