Неточные совпадения
Мы с ним толковали о посеве, об урожае, о крестьянском быте… Он со мной
все как будто соглашался;
только потом мне становилось совестно, и я чувствовал, что говорю не то… Так оно как-то странно выходило. Хорь выражался иногда мудрено, должно быть из осторожности… Вот вам образчик нашего разговора...
Дедушка Трофимыч, который знал родословную
всех дворовых в восходящей линии до четвертого колена, и тот раз
только сказал, что, дескать, помнится, Степану приходится родственницей турчанка, которую покойный барин, бригадир Алексей Романыч, из похода в обозе изволил привезти.
Как это я до сих пор вас не знала!» — «Александра Андреевна, успокойтесь, говорю… я, поверьте, чувствую, я не знаю, чем заслужил…
только вы успокойтесь, ради Бога, успокойтесь…
все хорошо будет, вы будете здоровы».
«Ведь экая натура-то дура, говорит, ведь вот умрет человек, ведь непременно умрет, а
все скрипит, тянет,
только место занимает да другим мешает».
Вся губерния взволновалась и заговорила об этом происшествии, и я
только тогда окончательно понял выражение Ольгина лица во время рассказа Радилова.
Только вот что мне удивительно:
всем наукам они научились, говорят так складно, что душа умиляется, а дела-то настоящего не смыслят, даже собственной пользы не чувствуют: их же крепостной человек, приказчик, гнет их, куда хочет, словно дугу.
А Александр Владимирыч по сих пор себя правым почитает и
все о суконной фабрике толкует,
только к осушке болота не приступает.
— Хорошо, похлопочу.
Только ты смотри, смотри у меня! Ну, ну, не оправдывайся… Бог с тобой, Бог с тобой!..
Только вперед смотри, а то, ей-богу, Митя, несдобровать тебе, — ей-богу, пропадешь. Не
все же мне тебя на плечах выносить… я и сам человек не властный. Ну, ступай теперь с Богом.
А
только с тех пор вот он
все невеселый ходит.
— Покойников во всяк час видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я мог заметить, лучше других знал
все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу ты можешь и живого увидеть, за кем, то есть, в том году очередь помирать. Стоит
только ночью сесть на паперть на церковную да
все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя по дороге, кому, то есть, умирать в том году. Вот у нас в прошлом году баба Ульяна на паперть ходила.
— Как же. Перво-наперво она сидела долго, долго, никого не видала и не слыхала…
только все как будто собачка этак залает, залает где-то… Вдруг, смотрит: идет по дорожке мальчик в одной рубашонке. Она приглянулась — Ивашка Федосеев идет…
А на дворовой избе баба стряпуха, так та, как
только затемнело, слышь, взяла да ухватом
все горшки перебила в печи: «Кому теперь есть, говорит, наступило светопреставление».
Ну, стало быть, и
все в порядке: ждет смерти, да и
только.
У него было множество знакомых, которые поили его вином и чаем, сами не зная зачем, потому что он не
только не был в обществе забавен, но даже, напротив, надоедал
всем своей бессмысленной болтовней, несносной навязчивостью, лихорадочными телодвижениями и беспрестанным, неестественным хохотом.
Он не умел ни петь, ни плясать; отроду не сказал не
только умного, даже путного слова:
все «лотошил» да врал что ни попало — прямой Обалдуй!
Дикий-Барин (так его прозвали; настоящее же его имя было Перевлесов) пользовался огромным влиянием во
всем округе; ему повиновались тотчас и с охотой, хотя он не
только не имел никакого права приказывать кому бы то ни было, но даже сам не изъявлял малейшего притязания на послушание людей, с которыми случайно сталкивался.
И верите ли, ведь
только для того ее дарил, чтобы посмотреть, как она, душа моя, обрадуется,
вся покраснеет от радости, как станет мой подарок примерять, как ко мне в обновке подойдет и поцелует.
Внутренность рощи, влажной от дождя, беспрестанно изменялась, смотря по тому, светило ли солнце, или закрывалось облаком; она то озарялась
вся, словно вдруг в ней
все улыбнулось: тонкие стволы не слишком частых берез внезапно принимали нежный отблеск белого шелка, лежавшие на земле мелкие листья вдруг пестрели и загорались червонным золотом, а красивые стебли высоких кудрявых папоротников, уже окрашенных в свой осенний цвет, подобный цвету переспелого винограда, так и сквозили, бесконечно путаясь и пересекаясь перед глазами; то вдруг опять
все кругом слегка синело: яркие краски мгновенно гасли, березы стояли
все белые, без блеску, белые, как
только что выпавший снег, до которого еще не коснулся холодно играющий луч зимнего солнца; и украдкой, лукаво, начинал сеяться и шептать по лесу мельчайший дождь.
Листва на березах была еще почти
вся зелена, хотя заметно побледнела; лишь кое-где стояла одна, молоденькая,
вся красная или
вся золотая, и надобно было видеть, как она ярко вспыхивала на солнце, когда его лучи внезапно пробивались, скользя и пестрея, сквозь частую сетку тонких веток,
только что смытых сверкающим дождем.
Она бывает хороша
только в иные летние вечера, когда, возвышаясь отдельно среди низкого кустарника, приходится в упор рдеющим лучам заходящего солнца и блестит и дрожит, с корней до верхушки облитая одинаковым желтым багрянцем, — или, когда, в ясный ветреный день, она
вся шумно струится и лепечет на синем небе, и каждый лист ее, подхваченный стремленьем, как будто хочет сорваться, слететь и умчаться вдаль.
Она вгляделась, вспыхнула вдруг, радостно и счастливо улыбнулась, хотела было встать и тотчас опять поникла
вся, побледнела, смутилась — и
только тогда подняла трепещущий, почти молящий взгляд на пришедшего человека, когда тот остановился рядом с ней.
В числе этих любителей преферанса было: два военных с благородными, но слегка изношенными лицами, несколько штатских особ, в тесных, высоких галстухах и с висячими, крашеными усами, какие
только бывают у людей решительных, но благонамеренных (эти благонамеренные люди с важностью подбирали карты и, не поворачивая головы, вскидывали сбоку глазами на подходивших); пять или шесть уездных чиновников, с круглыми брюшками, пухлыми и потными ручками и скромно неподвижными ножками (эти господа говорили мягким голосом, кротко улыбались на
все стороны, держали свои игры у самой манишки и, козыряя, не стучали по столу, а, напротив, волнообразно роняли карты на зеленое сукно и, складывая взятки, производили легкий, весьма учтивый и приличный скрип).
Посмотри-ка на настоящих ратоборцев на этом поприще: им это нипочем; напротив,
только этого им и нужно; иной двадцатый год работает языком и
все в одном направлении…
С другой стороны, я уже давно замечал, что почти
все мои соседи, молодые и старые, запуганные сначала моей ученостию, заграничной поездкой и прочими удобствами моего воспитания, не
только успели совершенно ко мне привыкнуть, но даже начали обращаться со мной не то грубовато, не то с кондачка, не дослушивали моих рассуждений и, говоря со мной, уже «слово-ерика» более не употребляли.
— Преудивительные-с! — с удовольствием возразил Недопюскин, — можно сказать, первые по губернии. (Он подвинулся ко мне.) Да что-с! Пантелей Еремеич такой человек! Что
только пожелает, вот что
только вздумает — глядишь, уж и готово,
все уж так и кипит-с. Пантелей Еремеич, скажу вам…
Это, однако, не помешало ему умереть в тот же день, не дождавшись уездного врача, которому при виде его едва остывшего тела осталось
только с грустным сознаньем бренности
всего земного потребовать «водочки с балычком».
Но Чертопханов не
только не отвечал на его привет, а даже рассердился, так
весь и вспыхнул вдруг: паршивый жид смеет сидеть на такой прекрасной лошади… какое неприличие!
— Лейба! — подхватил Чертопханов. — Лейба, ты хотя еврей и вера твоя поганая, а душа у тебя лучше иной христианской! Сжалься ты надо мною! Одному мне ехать незачем, один я этого дела не обломаю. Я горячка — а ты голова, золотая голова! Племя ваше уж такое: без науки
все постигло! Ты, может, сомневаешься: откуда, мол, у него деньги? Пойдем ко мне в комнату, я тебе и деньги
все покажу. Возьми их, крест с шеи возьми —
только отдай мне Малек-Аделя, отдай, отдай!
На другой день Чертопханов вместе с Лейбой выехал из Бессонова на крестьянской телеге. Жид являл вид несколько смущенный, держался одной рукой за грядку и подпрыгивал
всем своим дряблым телом на тряском сиденье; другую руку он прижимал к пазухе, где у него лежала пачка ассигнаций, завернутых в газетную бумагу; Чертопханов сидел, как истукан,
только глазами поводил кругом и дышал полной грудью; за поясом у него торчал кинжал.
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались в нем эти думы. Зато в другое время пустит он своего коня во
всю прыть по
только что вспаханному полю или заставит его соскочить на самое дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и замирает в нем сердце от восторга, громкое гикание вырывается из уст, и знает он, знает наверное, что это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо какая другая лошадь в состоянии сделать то, что делает эта?
«Ату его, ату!»
Вся охота так и понеслась, и Чертопханов понесся тоже,
только не вместе с нею, а шагов от нее на двести в сторону, — точно так же, как и тогда.
Тогда Чертопханов,
весь пылая стыдом и гневом, чуть не плача, опустил поводья и погнал коня прямо вперед, в гору, прочь, прочь от тех охотников, чтобы
только не слышать, как они издеваются над ним, чтобы
только исчезнуть поскорее с их проклятых глаз!
Чертопханов перестал скитаться из угла в угол; он сидел
весь красный, с помутившимися глазами, которые он то опускал на пол, то упорно устремлял в темное окно; вставал, наливал себе водки, выпивал ее, опять садился, опять уставлял глаза в одну точку и не шевелился —
только дыхание его учащалось и лицо
все более краснело.
Солнце
только что встало; на небе не было ни одного облачка;
все кругом блестело сильным двойным блеском: блеском молодых утренних лучей и вчерашнего ливня.
Чего они со мной
только не делали: железом раскаленным спину жгли, в колотый лед сажали — и
все ничего.
— А то раз, — начала опять Лукерья, — вот смеху-то было! Заяц забежал, право! Собаки, что ли, за ним гнались,
только он прямо в дверь как прикатит!.. Сел близехонько и долго-таки сидел,
все носом водил и усами дергал — настоящий офицер! И на меня смотрел. Понял, значит, что я ему не страшна. Наконец, встал, прыг-прыг к двери, на пороге оглянулся — да и был таков! Смешной такой!
— А то я молитвы читаю, — продолжала, отдохнув немного, Лукерья. —
Только немного я знаю их, этих самых молитв. Да и на что я стану Господу Богу наскучать? О чем я его просить могу? Он лучше меня знает, чего мне надобно. Послал он мне крест — значит меня он любит. Так нам велено это понимать. Прочту Отче наш, Богородицу, акафист
всем скорбящим — да и опять полеживаю себе безо всякой думочки. И ничего!
Безбородый, высокий, молодой,
весь в белом, —
только пояс золотой, — и ручку мне протягивает.
— Что я вам доложу, — промолвил Ермолай, входя ко мне в избу, а я
только что пообедал и прилег на походную кроватку, чтоб отдохнуть немного после довольно удачной, но утомительной охоты на тетеревов — дело было в десятых числах июля и жары стояли страшные… — что я вам доложу: у нас
вся дробь вышла.
— Можно, — ответил Ермолай с обычной своей невозмутимостью. — Вы про здешнюю деревню сказали верно; а
только в этом самом месте проживал один крестьянин. Умнеющий! богатый! Девять лошадей имел. Сам-то он помер, и старший сын теперь
всем орудует. Человек — из глупых глупый, ну, однако, отцовское добро протрясти не успел. Мы у него лошадьми раздобудемся. Прикажите, я его приведу. Братья у него, слышно, ребята шустрые… а все-таки он им голова.
— Нет, — отвечал Филофей, — он теперь воду нюхает. И
все опять замолкло,
только по-прежнему слабо хлюпала вода. Я тоже оцепенел.
Великан продолжал стоять, понурив голову. В самый этот миг месяц выбрался из тумана и осветил ему лицо. Оно ухмылялось, это лицо — и глазами и губами. А угрозы на нем не видать…
только словно
все оно насторожилось… и зубы такие белые да большие…
— Много благодарны! — гаркнул по-солдатски великан, и толстые его пальцы мигом выхватили у меня — не
весь кошелек, а
только те два рубля. — Много благодарны! — Он встряхнул волосами, подбежал к телеге.