Неточные совпадения
— Лета ихние!
Что делать-с! — заметил Гедеоновский. — Вот они изволят говорить: кто не хитрит. Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу
вам, не малого чина человек, говаривал:
что нонеча, мол, курица, и та с хитростью к зерну приближается — все норовит, как бы сбоку подойти. А как погляжу я на
вас, моя барыня, нрав-то у
вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку.
— Помилуйте, она пресмирная; а вот, я доложу
вам,
чего я боюсь: я боюсь играть в преферанс с Сергеем Петровичем; вчера у Беленицыных он обыграл меня в пух.
—
Вы изволите говорить,
что я обыграл
вас, — промолвил Гедеоновский, — а на прошлой неделе кто у меня выиграл двенадцать рублей? да еще…
— Я не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась,
что у ней вся классическая музыка, — на деле у ней, кроме полек и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву, и через неделю
вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я
вам спою? Не знаю,
что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего не значат, — я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я думаю, лучше после.
— Мне Лизавета Михайловна показала духовную кантату, которую
вы ей поднесли, — прекрасная вещь!
Вы, пожалуйста, не думайте,
что я не умею ценить серьезную музыку, — напротив: она иногда скучна, но зато очень пользительна.
—
Что с
вами? — спросил он.
— Послушайте, — сказал он, — не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном только прошу я
вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей на пюпитре тетради, — думайте обо мне,
что хотите, называйте меня даже эгоистом — так и быть! но не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист, хотя плохой, и это, а именно то,
что я плохой артист, — я
вам докажу сейчас же на деле. Начнем же.
— Узнаю
вас в этом вопросе!
Вы никак не можете сидеть сложа руки.
Что ж, если хотите, давайте рисовать, пока еще не совсем стемнело. Авось другая муза — муза рисования, как, бишь, ее звали? позабыл… будет ко мне благосклоннее. Где ваш альбом? Помнится, там мой пейзаж не кончен.
— Ну,
что за пустяки, — останьтесь. Мы с
вами поспорим о Шекспире.
—
Вы меня не узнаете, — промолвил он, снимая шляпу, — а я
вас узнал, даром
что уже восемь лет минуло с тех пор, как я
вас видел в последний раз.
Вы были тогда ребенок. Я Лаврецкий. Матушка ваша дома? Можно ее видеть?
Твой батюшка покойный, извини, уж на
что был вздорный, а хорошо сделал,
что швейцарца тебе нанял; помнишь,
вы с ним на кулачки бились; гимнастикой,
что ли, это прозывается?
Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение, Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее за руку: «
Вы знаете, кто меня привлекает сюда;
вы знаете, зачем я беспрестанно езжу в ваш дом; к
чему тут слова, когда и так все ясно».
Он молился, роптал на судьбу, бранил себя, бранил политику, свою систему, бранил все,
чем хвастался и кичился, все,
что ставил некогда сыну в образец; твердил,
что ни во
что не верит, и молился снова; не выносил ни одного мгновенья одиночества и требовал от своих домашних, чтобы они постоянно, днем и ночью, сидели возле его кресел и занимали его рассказами, которые он то и дело прерывал восклицаниями: «
Вы все врете — экая чепуха!»
Светлые и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло в голову,
что на днях она при нем и при Эрнесте села за фортепьяно и спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее лица, странный блеск глаз и краску на щеках, — и он поднялся со стула, он хотел пойти, сказать им: «
Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков за ребра вешал, а дед мой сам был мужик», — да убить их обоих.
«Прилагаемая бумажка
вам объяснит все. Кстати скажу
вам,
что я не узнал
вас:
вы, такая всегда аккуратная, роняете такие важные бумаги. (Эту фразу бедный Лаврецкий готовил и лелеял в течение нескольких часов.) Я не могу больше
вас видеть; полагаю,
что и
вы не должны желать свидания со мною. Назначаю
вам пятнадцать тысяч франков в год; больше дать не могу. Присылайте ваш адрес в деревенскую контору. Делайте,
что хотите; живите, где хотите. Желаю
вам счастья. Ответа не нужно».
Также рассказывал Антон много о своей госпоже, Глафире Петровне: какие они были рассудительные и бережливые; как некоторый господин, молодой сосед, подделывался было к ним, часто стал наезжать, и как они для него изволили даже надевать свой праздничный чепец с лентами цвету массака, и желтое платье из трю-трю-левантина; но как потом, разгневавшись на господина соседа за неприличный вопрос: «
Что, мол, должон быть у
вас, сударыня, капитал?» — приказали ему от дому отказать, и как они тогда же приказали, чтоб все после их кончины, до самомалейшей тряпицы, было представлено Федору Ивановичу.
— Это
вы так думаете, — возразил Лемм, — потому
что, вероятно, опыт… — Он вдруг умолк и в смущении отвернулся. Лаврецкий принужденно засмеялся, тоже отвернулся и стал глядеть на дорогу.
— Потому
что это невозможно. Впрочем, — прибавил он погодя немного, — на свете все возможно. Особенно здесь у
вас, в России.
— Россию мы оставим пока в стороне; но
что же дурного находите
вы в этом браке?
— Я знаю, — продолжала Лиза, как будто не расслушав его, — она перед
вами виновата, я не хочу ее оправдывать; но как же можно разлучать то,
что бог соединил?
— Простить! — подхватил Лаврецкий. —
Вы бы сперва должны были узнать, за кого
вы просите? Простить эту женщину, принять ее опять в свой дом, ее, это пустое, бессердечное существо! И кто
вам сказал,
что она хочет возвратиться ко мне? Помилуйте, она совершенно довольна своим положением… Да
что тут толковать! Имя ее не должно быть произносимо
вами.
Вы слишком чисты,
вы не в состоянии даже понять такое существо.
— Зачем я женился? Я был тогда молод и неопытен; я обманулся, я увлекся красивой внешностью. Я не знал женщин, я ничего не знал. Дай
вам бог заключить более счастливый брак! но поверьте, ни за
что нельзя ручаться.
Вы знаете, на какую ножку немец хромает, знаете,
что плохо у англичан и у французов, — и
вам ваше жалкое знание в подспорье идет, лень вашу постыдную, бездействие ваше гнусное оправдывает.
—
Вы добры, — повторил Лаврецкий. — Я топорный человек, а чувствую,
что все должны
вас любить. Вот хоть бы Лемм; он просто влюблен в
вас.
— Очень он мне был жалок сегодня, — подхватил Лаврецкий, — с своим неудавшимся романсом. Быть молодым и не уметь — это сносно; но состариться и не быть в силах — это тяжело. И ведь обидно то,
что не чувствуешь, когда уходят силы. Старику трудно переносить такие удары!.. Берегитесь, у
вас клюет… Говорят, — прибавил Лаврецкий, помолчав немного, — Владимир Николаич написал очень милый романс.
— Я не думаю. Какое право имею я строго судить других, помилуйте, когда я сам нуждаюсь в снисхождении? Или
вы забыли,
что надо мной один ленивый не смеется?.. А
что, — прибавил он, — сдержали
вы свое обещание?
— Почему же
вам кажется,
что у Владимира Николаича сердца нет? — спросила она несколько мгновений спустя.
— Я
вам уже сказал,
что я мог ошибиться; а впрочем, время все покажет.
Выражения: «Вот
что бы я сделал, если б я был правительством»; «
Вы, как умный человек, тотчас со мной согласитесь», — не сходили у него с языка.
—
Что с
вами? — промолвила она, ставя чайник на самовар.
— А разве
вы что заметили? — проговорил он.
— Я хотел, — начал он, — передать
вам одно известие, но теперь невозможно. Впрочем, прочтите вот,
что отмечено карандашом в этом фельетоне, — прибавил он, подавая ей нумер взятого с собою журнала. — Прошу хранить это в тайне, я зайду завтра утром.
— Но
вы правы, — продолжал Лаврецкий, —
что мне делать с моей свободой? На
что мне она?
— Да, да,
вы угадали, — подхватил внезапно Лаврецкий, — в течение этих двух недель я узнал,
что значит чистая женская душа, и мое прошедшее еще больше от меня отодвинулось.
— А я доволен тем,
что показал
вам этот журнал, — говорил Лаврецкий, идя за нею следом, — я уже привык ничего не скрывать от
вас и надеюсь,
что и
вы отплатите мне таким же доверием.
— Ну, и
что же
вы ему отвечали? — проговорил он наконец.
— Ах, не говорите обо мне!
Вы и понять не можете всего того,
что молодой, неискушенный, безобразно воспитанный мальчик может принять за любовь!.. Да и, наконец, к
чему клеветать на себя? Я сейчас
вам говорил,
что я не знал счастья… нет! я был счастлив!
— От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на него), лишь бы мы не портили сами своей жизни. Для иных людей брак по любви может быть несчастьем; но не для
вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю
вас, не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья,
что ли… Это то же безверие, тот же расчет, — и еще худший. Поверьте мне — я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если ваш бог…
— Об одном только прошу я
вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, — не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том,
что я
вам сказал. Если б даже
вы не поверили мне, если б
вы решились на брак по рассудку, — и в таком случае не за господина Паншина
вам выходить: он не может быть вашим мужем… Не правда ли,
вы обещаетесь мне не спешить?
—
Вы разве умеете в пикет? — спросила она его с какою-то скрытой досадой и тут же объявила,
что разнеслась.
— Зачем на минутку? — возразила старушка. —
Что это
вы все, молодые девки, за непоседы за такие? Ты видишь, у меня гость: покалякай с ним, займи его.
— Нет; но и не согласилась. Я ему все сказала, все,
что я чувствовала, и попросила его подождать. Довольны
вы? — прибавила она с быстрой улыбкой и, слегка трогая перила рукою, сбежала с лестницы.
—
Что мне сыграть
вам? — спросила она, поднимая крышку фортепьяно.
—
Что с
вами? — спросила она.
— Перестаньте,
что это за разговор! Мне все мерещится ваша покойная жена, и
вы мне страшны.
— Все это прекрасно! — воскликнул наконец раздосадованный Паншин, — вот
вы вернулись в Россию, —
что же
вы намерены делать?
—
Что с
вами? — промолвил Лаврецкий и услышал тихо рыдание. Сердце его захолонуло… Он понял,
что значили эти слезы. — Неужели
вы меня любите? — прошептал он и коснулся ее коленей.
— Встаньте, — послышался ее голос, — встаньте, Федор Иваныч.
Что мы это делаем с
вами?
—
Вы меня слышали, — возразил Лемм, — разве
вы не поняли,
что я все знаю?
— Ничего, ничего, — с живостью подхватила она, — я знаю, я не вправе ничего требовать; я не безумная, поверьте; я не надеюсь, я не смею надеяться на ваше прощение; я только осмеливаюсь просить
вас, чтобы
вы приказали мне,
что мне делать, где мне жить? Я, как рабыня, исполню ваше приказание, какое бы оно ни было.