Неточные совпадения
Как человек, не чуждый художеству,
он чувствовал в себе и жар, и некоторое увлечение, и восторженность, и вследствие этого позволял себе разные отступления
от правил: кутил, знакомился с лицами, не принадлежавшими к свету, и вообще держался вольно и просто; но в душе
он был холоден и хитер, и во время самого буйного кутежа
его умный карий глазок все караулил и высматривал; этот смелый, этот свободный юноша никогда не мог забыться и увлечься вполне.
Один, с старой кухаркой, взятой
им из богадельни (
он никогда женат не был), проживал
он в О… в небольшом домишке, недалеко
от калитинского дома; много гулял, читал библию, да собрание протестантских псалмов, да Шекспира в шлегелевском переводе.
Ее пели два хора — хор счастливцев и хор несчастливцев; оба
они к концу примирялись и пели вместе: «Боже милостивый, помилуй нас, грешных, и отжени
от нас всякие лукавые мысли и земные надежды».
— Что прикажете делать, Лизавета Михайловна!
От младых ногтей не могу видеть равнодушно немца: так и подмывает меня
его подразнить.
И Лемм уторопленным шагом направился к воротам, в которые входил какой-то незнакомый
ему господин, в сером пальто и широкой соломенной шляпе. Вежливо поклонившись
ему (
он кланялся всем новым лицам в городе О…;
от знакомых
он отворачивался на улице — такое уж
он положил себе правило), Лемм прошел мимо и исчез за забором. Незнакомец с удивлением посмотрел
ему вслед и, вглядевшись в Лизу, подошел прямо к ней.
Ему было за тридцать лет, когда
он наследовал
от отца две тысячи душ в отличном порядке, но
он скоро
их распустил, частью продал свое именье, дворню избаловал.
Да и возможно ли было требовать убеждений
от молодого малого пятьдесят лет тому назад, когда мы еще и теперь не доросли до
них.
Иван Петрович не знал, куда деться
от тоски и скуки; невступно год провел
он в деревне, да и тот показался
ему за десять лет.
Пестовы, люди жалостливые и добрые, охотно согласились на
его просьбу;
он прожил у
них недели три, втайне ожидая ответа
от отца, но ответа не пришло, — и прийти не могло.
Петр Андреич, узнав о свадьбе сына, слег в постель и запретил упоминать при себе имя Ивана Петровича; только мать, тихонько
от мужа, заняла у благочинного и прислала пятьсот рублей ассигнациями да образок
его жене; написать она побоялась, но велела сказать Ивану Петровичу через посланного сухопарого мужичка, умевшего уходить в сутки по шестидесяти верст, чтоб
он не очень огорчался, что, бог даст, все устроится и отец переложит гнев на милость; что и ей другая невестка была бы желательнее, но что, видно, богу так было угодно, а что она посылает Маланье Сергеевне свое родительское благословение.
Несколько месяцев спустя получил
он письмо
от Пестова.
Что же касается до жены Ивана Петровича, то Петр Андреич сначала и слышать о ней не хотел и даже в ответ на письмо Пестова, в котором тот упоминал о
его невестке, велел
ему сказать, что
он никакой якобы своей невестки не ведает, а что законами воспрещается держать беглых девок, о чем
он считает долгом
его предупредить; но потом, узнав о рождении внука, смягчился, приказал под рукой осведомиться о здоровье родительницы и послал ей, тоже будто не
от себя, немного денег.
В сущности же власть Глафиры нисколько не уменьшилась: все выдачи, покупки по-прежнему
от нее зависели; вывезенный из-за границы камердинер из эльзасцев попытался было с нею потягаться — лишился места, несмотря на то, что барин
ему покровительствовал.
Бывало, сидит
он в уголку с своими «Эмблемами» — сидит… сидит; в низкой комнате пахнет гераниумом, тускло горит одна сальная свечка, сверчок трещит однообразно, словно скучает, маленькие стенные часы торопливо чикают на стене, мышь украдкой скребется и грызет за обоями, а три старые девы, словно Парки, молча и быстро шевелят спицами, тени
от рук
их то бегают, то странно дрожат в полутьме, и странные, также полутемные мысли роятся в голове ребенка.
Тогда
он взял с собою сына и целых три года проскитался по России
от одного доктора к другому, беспрестанно переезжая из города в город и приводя в отчаяние врачей, сына, прислугу своим малодушием и нетерпением.
Он молился, роптал на судьбу, бранил себя, бранил политику, свою систему, бранил все, чем хвастался и кичился, все, что ставил некогда сыну в образец; твердил, что ни во что не верит, и молился снова; не выносил ни одного мгновенья одиночества и требовал
от своих домашних, чтобы
они постоянно, днем и ночью, сидели возле
его кресел и занимали
его рассказами, которые
он то и дело прерывал восклицаниями: «Вы все врете — экая чепуха!»
Он не умел сходиться с людьми: двадцати трех лет
от роду, с неукротимой жаждой любви в пристыженном сердце,
он еще ни одной женщине не смел взглянуть в глаза.
Лаврецкий не отводил взора
от поразившей
его девушки; вдруг дверь ложи отворилась, и вошел Михалевич.
Кое-как отвертелся генерал
от истории, но карьера
его лопнула:
ему посоветовали выйти в отставку.
Но овладевшее
им чувство робости скоро исчезло: в генерале врожденное всем русским добродушие еще усугублялось тою особенного рода приветливостью, которая свойственна всем немного замаранным людям; генеральша как-то скоро стушевалась; что же касается до Варвары Павловны, то она так была спокойна и самоуверенно-ласкова, что всякий в ее присутствии тотчас чувствовал себя как бы дома; притом
от всего ее пленительного тела,
от улыбавшихся глаз,
от невинно-покатых плечей и бледно-розовых рук,
от легкой и в то же время как бы усталой походки,
от самого звука ее голоса, замедленного, сладкого, — веяло неуловимой, как тонкий запах, вкрадчивой прелестью, мягкой, пока еще стыдливой, негой, чем-то таким, что словами передать трудно, но что трогало и возбуждало, — и уже, конечно, возбуждало не робость.
Недаром веяло прелестью
от всего существа
его молодой жены; недаром сулила она чувству тайную роскошь неизведанных наслаждений; она сдержала больше, чем сулила.
Каждый из
них приводил своих друзей, и la belle madame de Lavretzki [Очаровательная мадам Лаврецкая (фр.).] скоро стала известна
от Chaussee d’Antin do Rue de Lille.
Он послал предписание своему бурмистру насчет жениной пенсии, приказывая
ему в то же время немедленно принять
от генерала Коробьина все дела по имению, не дожидаясь сдачи счетов, и распорядиться о выезде
его превосходительства из Лавриков; живо представил
он себе смущение, тщетную величавость изгоняемого генерала и, при всем своем горе, почувствовал некоторое злобное удовольствие.
Потом
он узнал, что у
него родилась дочь; месяца через два получил
он от бурмистра извещение о том, что Варвара Павловна вытребовала себе первую треть своего жалованья.
В гостиной Лаврецкий застал Марью Дмитриевну одну.
От нее пахло одеколоном и мятой. У ней, по ее словам, болела голова, и ночь она провела беспокойно. Она приняла
его с обычною своею томной любезностью и понемногу разговорилась.
Вы
ему ужасно понравились; я вам скажу по секрету, mon cher cousin, [Мой дорогой кузен (фр.).]
он просто без ума
от моей Лизы.
Ответственность, конечно, большая; конечно,
от родителей зависит счастие детей, да ведь и то сказать: до сих пор худо ли, хорошо ли, а ведь все я, везде я одна, как есть: и воспитала-то детей, и учила
их, все я… я вот и теперь мамзель
от госпожи Болюс выписала…
Вспомнил
он отца, сперва бодрого, всем недовольного, с медным голосом, потом слепого, плаксивого, с неопрятной седой бородой; вспомнил, как
он однажды за столом, выпив лишнюю рюмку вина и залив себе салфетку соусом, вдруг засмеялся и начал, мигая ничего не видевшими глазами и краснея, рассказывать про свои победы; вспомнил Варвару Павловну — и невольно прищурился, как щурится человек
от мгновенной внутренней боли, и встряхнул головой.
Перед
ним на пригорке тянулась небольшая деревенька; немного вправо виднелся ветхий господский домик с закрытыми ставнями и кривым крылечком; по широкому двору,
от самых ворот, росла крапива, зеленая и густая, как конопля; тут же стоял дубовый, еще крепкий амбарчик.
Ямщик повернул к воротам, остановил лошадей; лакей Лаврецкого приподнялся на козлах и, как бы готовясь соскочить, закричал: «Гей!» Раздался сиплый, глухой лай, но даже собаки не показалось; лакей снова приготовился соскочить и снова закричал: «Гей!» Повторился дряхлый лай, и, спустя мгновенье, на двор, неизвестно откуда, выбежал человек в нанковом кафтане, с белой, как снег, головой;
он посмотрел, защищая глаза
от солнца, на тарантас, ударил себя вдруг обеими руками по ляжкам, сперва немного заметался на месте, потом бросился отворять ворота.
В то самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться
от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в
его душе как весенний снег, — и странное дело! — никогда не было в
нем так глубоко и сильно чувство родины.
Также рассказывал Антон много о своей госпоже, Глафире Петровне: какие
они были рассудительные и бережливые; как некоторый господин, молодой сосед, подделывался было к
ним, часто стал наезжать, и как
они для
него изволили даже надевать свой праздничный чепец с лентами цвету массака, и желтое платье из трю-трю-левантина; но как потом, разгневавшись на господина соседа за неприличный вопрос: «Что, мол, должон быть у вас, сударыня, капитал?» — приказали
ему от дому отказать, и как
они тогда же приказали, чтоб все после
их кончины, до самомалейшей тряпицы, было представлено Федору Ивановичу.
Старинных бумаг и любопытных документов, на которые рассчитывал Лаврецкий, не оказалось никаких, кроме одной ветхой книжки, в которую дедушка
его, Петр Андреич, вписывал — то «Празднование в городе Санкт-Петербурге замирения, заключенного с Турецкой империей
его сиятельством князем Александр Александровичем Прозоровским»; то рецепт грудного декохтас примечанием: «Сие наставление дано генеральше Прасковье Федоровне Салтыковой
от протопресвитера церкви Живоначальныя троицы Феодора Авксентьевича»; то политическую новость следующего рода: «О тиграх французах что-то замолкло», — и тут же рядом: «В Московских ведомостях показано, что скончался господин премиер-маиор Михаил Петрович Колычев.
Месяц тому назад получил
он место в частной конторе богатого откупщика, верст за триста
от города О…, и, узнав о возвращении Лаврецкого из-за границы, свернул с дороги, чтобы повидаться с старым приятелем.
— Ну, если не разочарованный,то скептык,это еще хуже (выговор Михалевича отзывался
его родиной, Малороссией). А с какого права можешь ты быть скептиком? Тебе в жизни не повезло, положим; в этом твоей вины не было: ты был рожден с душой страстной, любящей, а тебя насильственно отводили
от женщин: первая попавшаяся женщина должна была тебя обмануть.
Реже всех бралось у Лаврецкого и у Лизы; вероятно, это происходило
от того, что
они меньше других обращали внимания на ловлю и дали поплавкам своим подплыть к самому берегу.
—
От нас,
от нас, поверьте мне (
он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на
него), лишь бы мы не портили сами своей жизни. Для иных людей брак по любви может быть несчастьем; но не для вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю вас, не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья, что ли… Это то же безверие, тот же расчет, — и еще худший. Поверьте мне — я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если ваш бог…
Уходя
от Калитиных, Лаврецкий встретился с Паншиным;
они холодно поклонились друг другу.
Лиза начала играть и долго не отводила глаз
от своих пальцев. Она взглянула, наконец, на Лаврецкого и остановилась: так чудно и странно показалось ей
его лицо.
Чинно стоявший народ, родные лица, согласное пение, запах ладану, длинные косые лучи
от окон, самая темнота стен и сводов — все говорило
его сердцу.
Он полагал также, что перемена в Лизе происходила
от ее борьбы с самой собою,
от ее сомнений: какой ответ дать Паншину?
«Россия, — говорил
он, — отстала
от Европы; нужно подогнать ее.
Он доказал
ему невозможность скачков и надменных переделок, не оправданных ни знанием родной земли, ни действительной верой в идеал, хотя бы отрицательный; привел в пример свое собственное воспитание, требовал прежде всего признания народной правды и смирения перед нею — того смирения, без которого и смелость противу лжи невозможна; не отклонился, наконец,
от заслуженного, по
его мнению, упрека в легкомысленной растрате времени и сил.
Он тотчас же вошел в черное пятно тени, падавшей
от густого орехового куста, и долго стоял неподвижно, дивясь и пожимая плечами.
Лиза с испугом вытянула голову и пошатнулась назад: она узнала
его.
Он назвал ее в третий раз и протянул к ней руки. Она отделилась
от двери и вступила в сад.
Лаврецкий пришел, наконец, в себя;
он отделился
от стены и повернулся к двери.
— Что вы хотите слышать
от меня? — произнес
он беззвучным голосом.
— Ах, не говорите таких ужасных слов, — перебила
его Варвара Павловна, — пощадите меня, хотя… хотя ради этого ангела… — И, сказавши эти слова, Варвара Павловна стремительно выбежала в другую комнату и тотчас же вернулась с маленькой, очень изящно одетой девочкой на руках. Крупные русые кудри падали ей на хорошенькое румяное личико, на больше черные заспанные глаза; она и улыбалась, и щурилась
от огня, и упиралась пухлой ручонкой в шею матери.
— Ada, vois, c’est ton pépe, [Ада, вот твой отец (фр.).] — проговорила Варвара Павловна, отводя
от ее глаз кудри и крепко целуя ее, — prie le avec moi. [Проси
его со мной (фр.).]
Он не мог отогнать
от себя образа, голоса, взоров своей жены… и
он проклинал себя, проклинал все на свете.