Неточные совпадения
Так и чувствуется, как сидел над
ними какой-нибудь архивный Пимен, освещая свой труд трепетно горящею сальною свечкой и всячески защищая
его от неминуемой любознательности гг. Шубинского, Мордовцева и Мельникова.
Сверх того, издателем руководила и та мысль, что фантастичность рассказов нимало не устраняет
их административно-воспитательного значения и что опрометчивая самонадеянность летающего градоначальника может даже и теперь послужить спасительным предостережением для тех из современных администраторов, которые не желают быть преждевременно уволенными
от должности.
Ежели древним еллинам и римлянам дозволено было слагать хвалу своим безбожным начальникам и предавать потомству мерзкие
их деяния для назидания, ужели же мы, христиане,
от Византии свет получившие, окажемся в сем случае менее достойными и благодарными?
В сем виде взятая, задача делается доступною даже смиреннейшему из смиренных, потому что
он изображает собой лишь скудельный сосуд, [Скудельный сосуд — глиняный сосуд (
от «скудель» — глина), в переносном значении — непрочный, слабый, бедный.] в котором замыкается разлитое повсюду в изобилии славословие.
«Не хочу я, подобно Костомарову, серым волком рыскать по земли, ни, подобно Соловьеву, шизым орлом ширять под облакы, ни, подобно Пыпину, растекаться мыслью по древу, но хочу ущекотать прелюбезных мне глуповцев, показав миру
их славные дела и предобрый тот корень,
от которого знаменитое сие древо произросло и ветвями своими всю землю покрыло».
11) Фердыщенко, Петр Петрович, бригадир. Бывший денщик князя Потемкина. При не весьма обширном уме был косноязычен. Недоимки запустил; любил есть буженину и гуся с капустой. Во время
его градоначальствования город подвергся голоду и пожару. Умер в 1779 году
от объедения.
Начались подвохи и подсылы с целью выведать тайну, но Байбаков оставался
нем как рыба и на все увещания ограничивался тем, что трясся всем телом. Пробовали споить
его, но
он, не отказываясь
от водки, только потел, а секрета не выдавал. Находившиеся у
него в ученье мальчики могли сообщить одно: что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился с узелком, заперся в мастерской и с тех пор затосковал.
Призвали на совет главного городового врача и предложили
ему три вопроса: 1) могла ли градоначальникова голова отделиться
от градоначальникова туловища без кровоизлияния? 2) возможно ли допустить предположение, что градоначальник снял с плеч и опорожнил сам свою собственную голову?
Сей последний, как человек обязательный, телеграфировал о происшедшем случае по начальству и по телеграфу же получил известие, что
он за нелепое донесение уволен
от службы.
Мальчишка просто обезумел
от ужаса. Первым
его движением было выбросить говорящую кладь на дорогу; вторым — незаметным образом спуститься из телеги и скрыться в кусты.
— Врет
он!
Он от Клемантинки,
от подлой, подослан! волоките
его на съезжую! — кричали атаманы-молодцы.
Он строго порицал распоряжение, вследствие которого приезжий чиновник был засажен в блошиный завод, и предрекал Глупову великие
от того бедствия.
«Ужасно было видеть, — говорит летописец, — как оные две беспутные девки,
от третьей, еще беспутнейшей, друг другу на съедение отданы были! Довольно сказать, что к утру на другой день в клетке ничего, кроме смрадных
их костей, уже не было!»
Тем не менее глуповцы прослезились и начали нудить помощника градоначальника, чтобы вновь принял бразды правления; но
он, до поимки Дуньки, с твердостью
от того отказался. Послышались в толпе вздохи; раздались восклицания: «Ах! согрешения наши великие!» — но помощник градоначальника был непоколебим.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало
оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но
он, как отъявленный вор и злодей,
от всего отпирался.
— А ведь это поди ты не ладно, бригадир, делаешь, что с мужней женой уводом живешь! — говорили
они ему, — да и не затем ты сюда
от начальства прислан, чтоб мы, сироты, за твою дурость напасти терпели!
— Пожалейте, атаманы-молодцы, мое тело белое! — говорила Аленка ослабевшим
от ужаса голосом, — ведомо вам самим, что
он меня силком
от мужа увел!
— По́што же ты хоронишь
его? чай, и так
от тебя, божьей старушки, никто не покорыствуется?
Можно только сказать себе, что прошлое кончилось и что предстоит начать нечто новое, нечто такое,
от чего охотно бы оборонился, но чего невозможно избыть, потому что
оно придет само собою и назовется завтрашним днем.
Не успели пушкари опамятоваться
от этого зрелища, как
их ужаснуло новое; загудели на соборной колокольне колокола, и вдруг самый большой из
них грохнулся вниз.
"Сего 10-го июля, — писал
он, —
от всех вообще глуповских граждан последовал против меня великий бунт.
На другой день поехали наперерез и, по счастью, встретили по дороге пастуха. Стали
его спрашивать, кто
он таков и зачем по пустым местам шатается, и нет ли в том шатании умысла. Пастух сначала оробел, но потом во всем повинился. Тогда
его обыскали и нашли хлеба ломоть небольшой да лоскуток
от онуч.
Столько вмещал
он в себе крику, — говорит по этому поводу летописец, — что
от оного многие глуповцы и за себя и за детей навсегда испугались".
Поэтому, независимо
от мер общих,
он в течение нескольких лет сряду непрерывно и неустанно делал сепаратные [Сепара́тный — отдельный, обособленный.] набеги на обывательские дома и усмирял каждого обывателя поодиночке.
Тут же, кстати,
он доведался, что глуповцы, по упущению, совсем отстали
от употребления горчицы, а потому на первый раз ограничился тем, что объявил это употребление обязательным; в наказание же за ослушание прибавил еще прованское масло. И в то же время положил в сердце своем: дотоле не класть оружия, доколе в городе останется хоть один недоумевающий.
Однако ж покуда устав еще утвержден не был, а следовательно, и
от стеснений уклониться было невозможно. Через месяц Бородавкин вновь созвал обывателей и вновь закричал. Но едва успел
он произнести два первых слога своего приветствия ("об оных, стыда ради, умалчиваю", — оговаривается летописец), как глуповцы опять рассыпались, не успев даже встать на колени. Тогда только Бородавкин решился пустить в ход настоящую цивилизацию.
Предстояло атаковать на пути гору Свистуху; скомандовали: в атаку! передние ряды отважно бросились вперед, но оловянные солдатики за
ними не последовали. И так как на лицах
их,"ради поспешения", черты были нанесены лишь в виде абриса [Абрис (
нем.) — контур, очертание.] и притом в большом беспорядке, то издали казалось, что солдатики иронически улыбаются. А
от иронии до крамолы — один шаг.
— Надо было зимой поход объявить! — раскаивался
он в сердце своем, — тогда бы
они от меня не спрятались.
"Ежели я теперича
их огнем раззорю… нет, лучше голодом поморю!.." — думал
он, переходя
от одной несообразности к другой.
С
ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в глазах у всех солдатики начали наливаться кровью. Глаза
их, доселе неподвижные, вдруг стали вращаться и выражать гнев; усы, нарисованные вкривь и вкось, встали на свои места и начали шевелиться; губы, представлявшие тонкую розовую черту, которая
от бывших дождей почти уже смылась, оттопырились и изъявляли намерение нечто произнести. Появились ноздри, о которых прежде и в помине не было, и начали раздуваться и свидетельствовать о нетерпении.
Раздался треск и грохот; бревна одно за другим отделялись
от сруба, и, по мере того как
они падали на землю, стон возобновлялся и возрастал.
Отнимите
от него"эволюции" — что останется?
Но не забудем, что успех никогда не обходится без жертв и что если мы очистим остов истории
от тех лжей, которые нанесены на
него временем и предвзятыми взглядами, то в результате всегда получится только большая или меньшая порция"убиенных".
Одна из
них описана выше; из остальных трех первая имела целью разъяснить глуповцам пользу
от устройства под домами каменных фундаментов; вторая возникла вследствие отказа обывателей разводить персидскую ромашку и третья, наконец, имела поводом разнесшийся слух об учреждении в Глупове академии.
Только тогда Бородавкин спохватился и понял, что шел слишком быстрыми шагами и совсем не туда, куда идти следует. Начав собирать дани,
он с удивлением и негодованием увидел, что дворы пусты и что если встречались кой-где куры, то и те были тощие
от бескормицы. Но, по обыкновению,
он обсудил этот факт не прямо, а с своей собственной оригинальной точки зрения, то есть увидел в
нем бунт, произведенный на сей раз уже не невежеством, а излишеством просвещения.
Сверх того, начальство, по-видимому, убедилось, что войны за просвещение, обратившиеся потом в войны против просвещения, уже настолько изнурили Глупов, что почувствовалась потребность на некоторое время
его вообще
от войн освободить.
Поэтому почти наверное можно утверждать, что
он любил амуры для амуров и был ценителем женских атуров [Ату́ры (франц.) — всевозможные украшения женского наряда.] просто, без всяких политических целей; выдумал же эти последние лишь для ограждения себя перед начальством, которое, несмотря на свой несомненный либерализм, все-таки не упускало
от времени до времени спрашивать: не пора ли начать войну?
Положим, что прецедент этот не представлял ничего особенно твердого; положим, что в дальнейшем своем развитии
он подвергался многим случайностям более или менее жестоким; но нельзя отрицать, что, будучи однажды введен,
он уже никогда не умирал совершенно, а время
от времени даже довольно вразумительно напоминал о своем существовании.
Но так как
он вслед за тем умылся, то, разумеется, следов
от бесчестья не осталось никаких.
В сей крайности спрашиваю я себя: ежели кому из бродяг сих случится оступиться или в пропасть впасть, что
их от такового падения остережет?
— Проповедник, — говорил
он, — обязан иметь сердце сокрушенно и, следственно, главу слегка наклоненную набок. Глас не лаятельный, но томный, как бы воздыхающий. Руками не неистовствовать, но, утвердив первоначально правую руку близ сердца (сего истинного источника всех воздыханий), постепенно оную отодвигать в пространство, а потом вспять к тому же источнику обращать. В патетических местах не выкрикивать и ненужных слов
от себя не сочинять, но токмо воздыхать громчае.
Едва отрывал
он взоры
от ликующих глуповцев, как тоска по законодательству снова овладевала
им.
— Что же! пущай дурья порода натешится! — говорил
он себе в утешение, — кому
от того убыток!
Тут открылось все: и то, что Беневоленский тайно призывал Наполеона в Глупов, и то, что
он издавал свои собственные законы. В оправдание свое
он мог сказать только то, что никогда глуповцы в столь тучном состоянии не были, как при
нем, но оправдание это не приняли, или, лучше сказать, ответили на
него так, что"правее бы
он был, если б глуповцев совсем в отощание привел, лишь бы
от издания нелепых своих строчек, кои предерзостно законами именует, воздержался".
— Я не либерал и либералом никогда не бывал-с. Действую всегда прямо и потому даже
от законов держусь в отдалении. В затруднительных случаях приказываю поискать, но требую одного: чтоб закон был старый. Новых законов не люблю-с. Многое в
них пропускается, а о прочем и совсем не упоминается. Так я всегда говорил, так отозвался и теперь, когда отправлялся сюда.
От новых, говорю, законов увольте, прочее же надеюсь исполнить в точности!
Как ни избалованы были глуповцы двумя последними градоначальниками, но либерализм столь беспредельный заставил
их призадуматься: нет ли тут подвоха? Поэтому некоторое время
они осматривались, разузнавали, говорили шепотом и вообще"опасно ходили". Казалось несколько странным, что градоначальник не только отказывается
от вмешательства в обывательские дела, но даже утверждает, что в этом-то невмешательстве и заключается вся сущность администрации.
Прыщ смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться
ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на
нем. Амбары
его ломились
от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись по полу.
Один вариант говорит, что Иванов умер
от испуга, получив слишком обширный сенатский указ, понять который
он не надеялся.
Другой вариант утверждает, что Иванов совсем не умер, а был уволен в отставку за то, что голова
его вследствие постепенного присыхания мозгов (
от ненужности в
их употреблении) перешла в зачаточное состояние.
Мастерски пел
он гривуазные [Легкомысленные, нескромные (
от франц. grivois).] песенки и уверял, что этим песням научил
его граф Дартуа (впоследствии французский король Карл X) во время пребывания в Риге.