Неточные совпадения
Целый вечер он провел с приятными дамами, с образованными мужчинами; некоторые из дам были красивы, почти
все мужчины отличались умом и талантами — сам он беседовал весьма успешно и даже блистательно… и, со
всем тем, никогда еще то «taedium vitae», о котором говорили уже римляне, то «отвращение к жизни» — с такой неотразимой силой
не овладевало им,
не душило его.
Что-то неотвязчиво-постылое, противно-тяжкое со
всех сторон обступило его, как осенняя, темная ночь; и он
не знал, как отделаться от этой темноты, от этой горечи.
Все возрасты постепенно проходили перед его мысленным взором (ему самому недавно минул 52-й год) — и ни один
не находил пощады перед ним.
Везде
все то же вечное переливание из пустого в порожнее, то же толчение воды, то же наполовину добросовестное, наполовину сознательное самообольщение, — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы
не плакало, — а там вдруг, уж точно как снег на голову, нагрянет старость — и вместе с нею тот постоянно возрастающий,
все разъедающий и подтачивающий страх смерти… и бух в бездну!
Не бурными волнами покрытым, как описывают поэты, представлялось ему жизненное море; нет; он воображал себе это море невозмутимо гладким, неподвижным и прозрачным до самого темного дна; сам он сидит в маленькой, валкой лодке — а там, на этом темном, илистом дне, наподобие громадных рыб, едва виднеются безобразные чудища:
все житейские недуги, болезни, горести, безумие, бедность, слепота…
Несколько мгновений с недоумением рассматривал он этот крестик — и вдруг слабо вскрикнул…
Не то сожаление,
не то радость изобразили его черты. Подобное выражение являет лицо человека, когда ему приходится внезапно встретиться с другим человеком, которого он давно потерял из виду, которого нежно любил когда-то и который неожиданно возникает теперь перед его взором,
все тот же — и
весь измененный годами.
Санин проворно снял сюртук с лежавшего мальчика, расстегнул ворот, засучил рукава его рубашки — и, вооружившись щеткой, начал изо
всех сил тереть ему грудь и руки. Панталеоне так же усердно тер другой — головной щеткой — по его сапогам и панталонам. Девушка бросилась на колени возле дивана и, схватив обеими руками голову,
не мигая ни одной векою, так и впилась в лицо своему брату. Санин сам тер — а сам искоса посматривал на нее. Боже мой! какая же это была красавица!
Все обитатели кондитерской, с которыми ему пришлось познакомиться в тот день, находились налицо,
не исключая пуделя Тарталью и кота;
все казались несказанно счастливыми; пудель даже чихал от удовольствия; один кот по-прежнему
все жеманился и жмурился.
А в ответ на восклицание Санина: «Неужели же вы полагаете, что в России никогда
не бывает лета?!» — фрау Леноре возразила, что она до сих пор так себе представляла Россию: вечный снег,
все ходят в шубах и
все военные — но гостеприимство чрезвычайное, и
все крестьяне очень послушны!
Панталеоне тотчас принял недовольный вид, нахмурился, взъерошил волосы и объявил, что он уже давно
все это бросил, хотя действительно мог в молодости постоять за себя, — да и вообще принадлежал к той великой эпохе, когда существовали настоящие, классические певцы —
не чета теперешним пискунам! — и настоящая школа пения; что ему, Панталеоне Чиппатола из Варезе, поднесли однажды в Модене лавровый венок и даже по этому случаю выпустили в театре несколько белых голубей; что, между прочим, один русский князь Тарбусский — «il principe Tarbusski», — с которым он был в самых дружеских отношениях, постоянно за ужином звал его в Россию, обещал ему горы золота, горы!.. но что он
не хотел расстаться с Италией, с страною Данта — il paese del Dante!
— Никогда великий Гарсиа — „il gran Garcia“ —
не унижался до того, чтобы петь, как теперешние теноришки — tenoracci — фальцетом:
все грудью, грудью, voce di petto sit!
Эта фраза вместе с «Lasciate ogni speranza» [»Оставь надежду, всяк» (ит.).] составляла
весь поэтический итальянский багаж молодого туриста; но Панталеоне
не поддался на его заискивания.
Менее удовлетворительно читала Джемма роли молодых девиц — так называемых «jeunes premières» [»Героинь» (фр.).]; особенно любовные сцены
не удавались ей; она сама это чувствовала и потому придавала им легкий оттенок насмешливости — словно она
не верила
всем этим восторженным клятвам и возвышенным речам, от которых, впрочем, сам автор воздерживался — по мере возможности.
Герр Клюбер поблагодарил — и, мгновенно раскинув фалды фрака, опустился на стул, — но опустился так легко и держался на нем так непрочно, что нельзя было
не понять: «Человек этот сел из вежливости — и сейчас опять вспорхнет!» И действительно, он немедленно вспорхнул и, стыдливо переступив два раза ногами, словно танцуя, объявил, что, к сожалению,
не может долее остаться, ибо спешит в свой магазин — дела прежде
всего! — но так как завтра воскресенье — то он, с согласия фрау Леноре и фрейлейн Джеммы, устроил увеселительную прогулку в Соден, на которую честь имеет пригласить г-на иностранца, и питает надежду, что он
не откажется украсить ее своим присутствием.
Помог ему выбриться, причем заметил, что он напрасно
не отпускает себе усов; сообщил ему, наконец, множество подробностей о своей матери, о сестре, о Панталеоне, даже о пуделе Тарталье, обо
всем их житье-бытье.
Он
не замедлил доверить Санину
все свои тайны.
[В прежние времена — да, пожалуй, и теперь это
не перевелось — когда, начиная с мая месяца, множество русских появлялось во Франкфурте, во
всех магазинах цены увеличивались и получали название: «Russen-, или — увы! — Narren-Preise».
На дворе было очень жарко; после завтрака Санин хотел было удалиться, но ему заметили, что в такой день лучше
всего не двигаться с места, — и он согласился; он остался.
Панталеоне, который также участвовал в разговоре (ему, как давнишнему слуге и старому человеку, дозволялось даже сидеть на стуле в присутствии хозяев; итальянцы вообще
не строги насчет этикета), — Панталеоне, разумеется, стоял горой за художество. Правду сказать, доводы его были довольно слабы: он больше
все толковал о том, что нужно прежде
всего обладать d'un certo estro d'ispirazione — неким порывом вдохновенья! Фрау Леноре заметила ему, что и он, конечно, обладал этим «estro», — а между тем…
Джемма воскликнула, что если б Эмиль чувствовал себя патриотом и желал посвятить
все силы свои освобождению Италии, то, конечно, для такого высокого и священного дела можно пожертвовать обеспеченной будущностью — но
не для театра!
Четвертый посетитель потребовал чашку кофе: пришлось обратиться к Панталеоне (Эмиль
все еще
не возвращался из магазина г-на Клюбера). Санин снова подсел к Джемме. Фрау Леноре продолжала дремать, к великому удовольствию ее дочери.
«Это
все сказки,
все это для детей писано!» — уверяла она
не без пренебрежения.
Красавица на веки веков исчезает для него — и
не в силах он забыть ее умоляющий взгляд, и терзается он мыслью, что, быть может,
все счастье его жизни ускользнуло из его рук…
Его
не отпускали
все под тем же предлогом ужасного зноя, а когда зной свалил, ему предложили отправиться в сад пить кофе в тени акаций.
О г-не Клюбере, о причинах, побудивших его остаться во Франкфурте, — словом, о
всем том, что волновало его накануне, — он
не подумал ни разу.
На следующий день Санин лежал еще в постели, как уже Эмиль, в праздничном платье, с тросточкой в руке и сильно напомаженный, ворвался к нему в комнату и объявил, что герр Клюбер сейчас прибудет с каретой, что погода обещает быть удивительной, что у них уже
все готово, но что мама
не поедет, потому что у нее опять разболелась голова.
Г-н Клюбер предложил было совершить этот обед в закрытой со
всех сторон беседке — «im Gartensalon»; но тут Джемма вдруг взбунтовалась и объявила, что
не будет иначе обедать, как на воздухе, в саду, за одним из маленьких столов, поставленных перед трактиром; что ей наскучило быть
все с одними и теми же лицами и что она хочет видеть другие. За некоторыми из столиков уже сидели группы новоприбывших гостей.
Г-н Клюбер внезапно поднялся со стула и, вытянувшись во
весь свой рост и надев шляпу, с достоинством, но
не слишком громко, произнес: «Это неслыханно!
Кучер наконец заложил лошадей;
все общество село в карету. Эмиль, вслед за Тартальей, взобрался на козлы; ему там было привольнее, да и Клюбер, которого он видеть
не мог равнодушно,
не торчал перед ним.
Во
всю дорогу герр Клюбер разглагольствовал… и разглагольствовал один; никто, никто
не возражал ему, да никто и
не соглашался с ним.
В течение
всех этих «разглагольствований» Джемма, которая уже во время дообеденной прогулки
не совсем казалась довольной г-м Клюбером — оттого она и держалась в некотором отдалении от Санина и как бы смущалась его присутствием, — Джемма явно стала стыдиться своего жениха!
— Честь прежде
всего! — отвечал Панталеоне и опустился в кресла,
не дожидаясь, чтобы Санин попросил его сесть.
— О нет!.. Мне очень скучно вдруг сделалось. Вспомнила я Джиован'Баттиста… свою молодость… Потом, как это
все скоро прошло. Стара я становлюсь, друг мой, — и
не могу я никак с этим помириться. Кажется, сама я
все та же, что прежде… а старость — вот она… вот она! — На глазах фрау Леноры показались слезинки. — Вы, я вижу, смотрите на меня да удивляетесь… Но вы тоже постареете, друг мой, и узнаете, как это горько!
Он в течение
всего того дня всячески старался оказывать глубочайшее почтение Санину; за столом, торжественно и решительно, минуя дам, подавал блюда ему первому; во время карточной игры уступал ему прикупку,
не дерзал его ремизить; объявлял, ни к селу ни к городу, что русские — самый великодушный, храбрый и решительный народ в мире!
Так прошел
весь этот длинный день, ни оживленно, ни вяло — ни весело, ни скучно. Держи себя Джемма иначе — Санин… как знать?
не совладал бы с искушением немного порисоваться — или просто поддался бы чувству грусти перед возможной, быть может, вечной разлукой… Но так как ему ни разу
не пришлось даже поговорить с Джеммой, то он должен был удовлетвориться тем, что в течение четверти часа, перед вечерним кофе, брал минорные аккорды на фортепиано.
— Словно tutti [
Все (ит.).] в оркестре, — заметил Санин с натянутой улыбкой. — Но виноваты
не вы.
— Я знаю, что
не я! Еще бы!
Все же это… необузданный такой поступок. Diavolo! Diavolo! [Вот черт! Вот черт! (ит.).] — повторял Панталеоне, потрясая хохлом и вздыхая.
— Я же вам говорю, что я безумец, — отчаянно, чуть
не с криком возопил бедный итальянец, — этот злополучный мальчик
всю ночь мне
не дал покоя — и я ему сегодня утром наконец
все открыл!
Панталеоне, который успел уже затушеваться за куст так, чтобы
не видеть вовсе офицера-обидчика, сперва ничего
не понял изо
всей речи г-на фон Рихтера — тем более что она была произнесена в нос; но вдруг встрепенулся, проворно выступил вперед и, судорожно стуча руками в грудь, хриплым голосом возопил на своем смешанном наречии: «A-la-la-la…
Разменявшись поклонами с г-ми офицерами и садясь в карету, Санин, правда, ощущал во
всем существе своем если
не удовольствие, то некоторую легкость, как после выдержанной операции; но и другое чувство зашевелилось в нем, чувство, похожее на стыд…
Многоглаголиво, с видимым удовольствием сообщил ему Панталеоне
все подробности поединка и, уж конечно,
не преминул снова упомянуть о монументе из бронзы, о статуе командора! Он даже встал с своего места и, растопырив ноги, для удержания равновесия, скрестив на груди руки и презрительно скосясь через плечо — воочию представлял командора-Санина! Эмиль слушал с благоговением, изредка прерывая рассказ восклицанием или быстро приподнимаясь и столь же быстро целуя своего героического друга.
— Я принужден был ей
все сказать, — пролепетал он, — она догадывалась — и я никак
не мог… Но ведь теперь это ничего
не значит, — подхватил он с живостью, —
все так прекрасно кончилось, и она вас видела здоровым и невредимым!
Сказавши, что он хочет спать, Санин желал только отделаться от своих товарищей; но, оставшись один, он взаправду почувствовал значительную усталость во
всех членах:
всю предшествовавшую ночь он почти
не смыкал глаз и, бросившись на постель, немедленно заснул глубоким сном.
—
Все, что произошло сегодня! И причина… мне тоже известна! Вы поступили, как благородный человек; но какое несчастное стечение обстоятельств! Недаром мне
не нравилась эта поездка в Соден… недаром! (Фрау Леноре ничего подобного
не говорила в самый день поездки, но теперь ей казалось, что уже тогда она «
все» предчувствовала.) Я и пришла к вам, как к благородному человеку, как к другу, хотя я увидала вас в первый раз пять дней тому назад… Но ведь я вдова, одинокая… Моя дочь…
— Нисколько я вас
не осуждаю, нисколько! Вы совсем другое дело; вы, как
все русские, военный…
— Да, вы одни… Вы одни. Я затем и пришла к вам: я ничего другого придумать
не умела! Вы такой ученый, такой хороший человек! Вы же за нее заступились. Вам она поверит! Она должна вам поверить — вы ведь жизнью своей рисковали! Вы ей докажете, а я уже больше ничего
не могу! Вы ей докажете, что она и себя, и
всех нас погубит. Вы спасли моего сына — спасите и дочь! Вас сам бог послал сюда… Я готова на коленях просить вас…
Джемма сидела на скамейке, близ дорожки, и из большой корзины, наполненной вишнями, отбирала самые спелые на тарелку. Солнце стояло низко — был уже седьмой час вечера — и в широких косых лучах, которыми оно затопляло
весь маленький садик г-жи Розелли, было больше багрянца, чем золота. Изредка, чуть слышно и словно
не спеша, перешептывались листья, да отрывисто жужжали, перелетывая с цветка на соседний цветок, запоздалые пчелы, да где-то ворковала горлинка — однообразно и неутомимо.
— Вы дрались сегодня на дуэли, — заговорила она с живостью и обернулась к нему
всем своим прекрасным, стыдливо вспыхнувшим лицом, — а какой глубокой благодарностью светились ее глаза! — И вы так спокойны? Стало быть, для вас
не существует опасности?
— Помилуйте! Я никакой опасности
не подвергался.
Все обошлось очень благополучно и безобидно.
— Нет! нет!
не говорите этого! Вы меня
не обманете! Мне Панталеоне
все сказал!