Неточные совпадения
Мокрая земля, по которой кое-где выбивали ярко-зеленые иглы травы с желтыми стебельками, блестящие на солнце ручьи, по которым вились кусочки земли и щепки, закрасневшиеся прутья сирени с вспухлыми почками, качавшимися под самым окошком, хлопотливое чиликанье птичек, копошившихся в этом кусте, мокрый от таявшего на нем снега черноватый забор, а главное — этот пахучий сырой воздух и радостное солнце говорили мне внятно, ясно о чем-то новом и прекрасном, которое, хотя я
не могу передать так, как оно сказывалось мне, я постараюсь передать так, как я воспринимал его, — все мне говорило про красоту, счастье и добродетель, говорило, что как то, так и другое легко и возможно
для меня, что одно
не может
быть без другого, и даже что красота, счастье и добродетель — одно и то же.
У меня
будет особенная комната (верно, St.-Jérôme’ова) и я
буду сам убирать ее и держать в удивительной чистоте; человека же ничего
для себя
не буду заставлять делать.
— Вот видно, что ты иностранка (ничего
не могло
быть обиднее
для Катеньки названия иностранки, с этой-то целью и употребила его Любочка), — перед этаким таинством, — продолжала она с важностью в голосе, — и ты меня нарочно расстраиваешь… ты бы должна понимать… это совсем
не шутка…
Я подвинулся ближе к столу, но профессора продолжали почти шепотом говорить между собой, как будто никто из них и
не подозревал моего присутствия. Я
был тогда твердо убежден, что всех трех профессоров чрезвычайно занимал вопрос о том, выдержу ли я экзамен и хорошо ли я его выдержу, но что они так только,
для важности, притворялись, что это им совершенно все равно и что они будто бы меня
не замечают.
Воспоминание о ссоре с Колпиковым, который, впрочем, ни на другой день, ни после так и
не дал мне de ses nouvelles, [известий о себе (фр.).]
было многие года
для меня ужасно живо и тяжело.
Князь Иван Иваныч
был генерал-аншеф, старик, богач и один; стало
быть, я, шестнадцатилетний студент, должен
был иметь с ним прямые отношения, которые, я предчувствовал,
не могли
быть для меня лестны.
Я в юности
не только
не любил отношений с людьми, которые считали себя выше меня, но такие отношения
были для меня невыносимо мучительны, вследствие постоянного страха оскорбления и напряжения всех умственных сил на то, чтобы доказать им свою самостоятельность.
Отец Грап
был обрусевший немец, невыносимо приторный, льстивый и весьма часто нетрезвый; он приходил к нам большею частью только
для того, чтобы просить о чем-нибудь, и папа сажал его иногда у себя в кабинете, но обедать его никогда
не сажали с нами.
Мне
было досадно за то, что он ставил меня в такое фальшивое положение к своему сыну, и за то, что отвлекал мое внимание от весьма важного
для меня тогда занятия — одеванья; а главное, этот преследующий меня запах перегара так расстроил меня, что я очень холодно сказал ему, что я
не могу
быть с Иленькой, потому что целый день
не буду дома.
Любовь Сергеевна, как друг моего друга (я полагал), должна
была сейчас же сказать мне что-нибудь очень дружеское и задушевное, и она даже смотрела на меня довольно долго молча, как будто в нерешимости —
не будет ли уж слишком дружески то, что она намерена сказать мне; но она прервала это молчание только
для того, чтобы спросить меня, в каком я факультете.
— Да,
для меня, — сказал я, — дружба Дмитрия полезна, но я
не могу ему
быть полезен: он в тысячу раз лучше меня. (Дмитрий
не мог слышать того, что я говорил, иначе я бы боялся, что он почувствует неискренность моих слов.)
Люди, любящие так, никогда
не верят взаимности (потому что еще достойнее жертвовать собою
для того, кто меня
не понимает), всегда бывают болезненны, что тоже увеличивает заслугу жертв; большей частью постоянны, потому что им тяжело бы
было потерять заслугу тех жертв, которые они сделали любимому предмету; всегда готовы умереть
для того, чтоб доказать ему или ей всю свою преданность, но пренебрегают мелкими ежедневными доказательствами любви, в которых
не нужно особенных порывов самоотвержения.
Она видимо больна, но,
не желая вас огорчить,
не хочет говорить вам этого; она видимо скучает, но
для вас она готова скучать всю свою жизнь; ее видимо убивает то, что вы так пристально занимаетесь своим делом (какое бы оно ни
было: охота, книги, хозяйство, служба); она видит, что эти занятия погубят вас, — но она молчит и терпит.
Предмет споров
был будто бы Иван Яковлевич и суеверие; но спор
был слишком горяч
для того, чтобы подразумеваемый смысл его
не был другой, более близкий всему семейству.
Но случится раз, совершенно неожиданно поднимется в кругу этого семейства какой-нибудь, иногда кажущийся незначащим, вопрос о какой-нибудь блонде или визите на мужниных лошадях, — и, без всякой видимой причины, спор становится ожесточеннее и ожесточеннее, под завесой уже становится тесно
для разбирательства дела, и вдруг, к ужасу самих спорящих и к удивлению присутствующих, все истинные, грубые отношения вылезают наружу, завеса, уже ничего
не прикрывая, праздно болтается между воюющими сторонами и только напоминает вам о том, как долго вы
были ею обмануты.
Когда зашел разговор о дачах, я вдруг рассказал, что у князя Ивана Иваныча
есть такая дача около Москвы, что на нее приезжали смотреть из Лондона и из Парижа, что там
есть решетка, которая стоит триста восемьдесят тысяч, и что князь Иван Иваныч мне очень близкий родственник, и я нынче у него обедал, и он звал меня непременно приехать к нему на эту дачу жить с ним целое лето, но что я отказался, потому что знаю хорошо эту дачу, несколько раз бывал на ней, и что все эти решетки и мосты
для меня незанимательны, потому что я терпеть
не могу роскоши, особенно в деревне, а люблю, чтоб в деревне уж
было совсем как в деревне…
Что я сказал, что у князя Ивана Иваныча
есть дача, — это потому, что я
не нашел лучшего предлога рассказать про свое родство с князем Иваном Иванычем и про то, что я нынче у него обедал; но
для чего я рассказал про решетку, стоившую триста восемьдесят тысяч, и про то, что я так часто бывал у него, тогда как я ни разу
не был и
не могу
быть у князя Ивана Иваныча, жившего только в Москве или Неаполе, что очень хорошо знали Нехлюдовы, —
для чего я это сказал, я решительно
не могу дать себе отчета.
Может
быть, у них
было своепонимание, но оно до того
не сходилось с нашим, что там, где мы уже видели фразу, они видели чувство, наша ирония
была для них правдой, и т. д.
Все самые неестественные лица и события
были для меня так же живы, как действительность, я
не только
не смел заподозрить автора во лжи, но сам автор
не существовал
для меня, а сами собой являлись передо мной, из печатной книги, живые, действительные люди и события.
Comme il faut
было для меня
не только важной заслугой, прекрасным качеством, совершенством, которого я желал достигнуть, но это
было необходимое условие жизни, без которого
не могло
быть ни счастия, ни славы, ничего хорошего на свете.
Но ни потеря золотого времени, употребленного на постоянную заботу о соблюдении всех трудных
для меня условий comme il faut, исключающих всякое серьезное увлечение, ни ненависть и презрение к девяти десятым рода человеческого, ни отсутствие внимания ко всему прекрасному, совершающемуся вне кружка comme il faut, — все это еще
было не главное зло, которое мне причинило это понятие.
До тех пор пока
есть маленькая, беспричинная надежда хотя на неполное такое счастие, о котором я мечтаю, я еще
не могу спокойно строить
для себя воображаемое счастие.
Мне казалось, что ежели бы она узнала о том чувстве, которое я к ней испытывал, то это
было бы
для нее таким оскорблением, которого она
не могла бы мне простить никогда.
Володя танцевал очень много, папа тоже езжал на балы с своей молодой женой; но меня, должно
быть, считали или еще слишком молодым, или неспособным
для этих удовольствий, и никто
не представлял меня в те дома, где давались балы.
Мне казалось, что каждому отдельно
было неприятно, как и мне, но, полагая, что такое неприятное чувство испытывал он один, каждый считал себя обязанным притворяться веселым,
для того чтобы
не расстроить общего веселья; притом же — странно сказать — я себя считал обязанным к притворству по одному тому, что в суповую чашу влито
было три бутылки шампанского по десяти рублей и десять бутылок рому по четыре рубля, что всего составляло семьдесят рублей, кроме ужина.
Еще страннее
было для нас то, что в ней
было, при гостях и без гостей, две совершенно различные женщины: одна, при гостях, молодая, здоровая и холодная красавица, пышно одетая,
не глупая,
не умная, но веселая; другая, без гостей,
была уже немолодая, изнуренная, тоскующая женщина, неряшливая и скучающая, хотя и любящая.
Она
была не виновата в том, что сделала бессознательную привычку слегка улыбаться одними губами и наклонять голову, когда ей рассказывали вещи,
для нее мало занимательные (а кроме ее самой и мужа, ничто ее
не занимало); но эта улыбка и наклонение головы, часто повторенные,
были невыносимо отталкивающие.
Пушкин и Жуковский
были для них литература (а
не так, как
для меня, книжки в желтом переплете, которые я читал и учил ребенком).