Не помню, как и что следовало одно за другим, но помню, что в этот вечер я ужасно любил дерптского студента и Фроста, учил наизусть немецкую песню и обоих их целовал в сладкие губы; помню тоже, что в этот вечер я ненавидел дерптского студента и хотел пустить в него стулом, но удержался; помню, что, кроме того чувства неповиновения всех членов, которое я испытал и в день обеда у Яра, у меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся умереть сию же минуту; помню тоже, что мы зачем-то все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами, пели «Вниз по матушке по Волге» и что я в это время думал о том, что этого вовсе не нужно было делать; помню еще, что я, лежа на полу, цепляясь нога за ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул шею и подумал, что этого не случилось бы, ежели бы он не был пьян; помню еще, что ужинали и пили что-то другое, что я выходил на двор освежиться, и моей
голове было холодно, и что, уезжая, я заметил, что было ужасно темно, что подножка пролетки сделалась покатая и скользкая и за Кузьму нельзя было держаться, потому что он сделался слаб и качался, как тряпка; но помню главное: что в продолжение всего этого вечера я беспрестанно чувствовал, что я очень глупо делаю, притворяясь, будто бы мне очень весело, будто бы я люблю очень много пить и будто бы я и не думал быть пьяным, и беспрестанно чувствовал, что и другие очень глупо делают, притворяясь в том же.
Неточные совпадения
Все предметы
были освещены ярко, комната повеселела, легкий весенний ветерок шевелил листы моей «Алгебры» и волоса на
голове Николая. Я подошел к окну, сел на него, перегнулся в палисадник и задумался.
Как только я остался один в этом тихом уголке, вдруг все мои прежние мысли и воспоминания выскочили у меня из
головы, как будто их никогда не
было, и я весь погрузился в какую-то невыразимо приятную задумчивость.
Когда исповедь кончилась и я, преодолев стыд, сказал все, что
было у меня на душе, он положил мне на
голову руки и своим звучным, тихим голосом произнес: «Да
будет, сын мой, над тобою благословение отца небесного, да сохранит он в тебе навсегда веру, кротость и смирение. Аминь».
Я
был совершенно счастлив; слезы счастия подступали мне к горлу; я поцеловал складку его драдедамовой рясы и поднял
голову. Лицо монаха
было совершенно спокойно.
Эти
были большей частью знакомы между собой, говорили громко, по имени и отчеству называли профессоров, тут же готовили вопросы, передавали друг другу тетради, шагали через скамейки, из сеней приносили пирожки и бутерброды, которые тут же съедали, только немного наклонив
голову на уровень лавки.
Я чувствовал, что взгляд его
был совокупно обращен на меня и Иконина и что в нас не понравилось ему что-то (может
быть, рыжие волосы Иконина), потому что он сделал, глядя опять-таки на обоих нас вместе, нетерпеливый жест
головой, чтоб мы скорее брали билеты.
Когда профессор в очках равнодушно обратился ко мне, приглашая отвечать на вопрос, то, взглянув ему в глаза, мне немножко совестно
было за него, что он так лицемерил передо мной, и я несколько замялся в начале ответа; но потом пошло легче и легче, и так как вопрос
был из русской истории, которую я знал отлично, то я кончил блистательно и даже до того расходился, что, желая дать почувствовать профессорам, что я не Иконин и что меня смешивать с ним нельзя, предложил взять еще билет; но профессор, кивнув
головой, сказал: «Хорошо-с», — и отметил что-то в журнале.
Кое-как я стал добираться до смысла, но профессор на каждый мой вопросительный взгляд качал
головой и, вздыхая, отвечал только «нет». Наконец он закрыл книгу так нервически быстро, что захлопнул между листьями свой палец; сердито выдернув его оттуда, он дал мне билет из грамматики и, откинувшись назад на кресла, стал молчать самым зловещим образом. Я стал
было отвечать, но выражение его лица сковывало мне язык, и все, что бы я ни сказал, мне казалось не то.
Была одна минута, когда глаза у меня застлало туманом: страшный профессор с своим столом показался мне сидящим где-то вдали, и мне с страшной, односторонней ясностью пришла в
голову дикая мысль: «А что, ежели?.. что из этого
будет?» Но я этого почему-то не сделал, а напротив, бессознательно, особенно почтительно поклонился обоим профессорам и, слегка улыбнувшись, кажется, той же улыбкой, какой улыбался Иконин, отошел от стола.
Как только Дмитрий вошел ко мне в комнату, по его лицу, походке и по свойственному ему жесту во время дурного расположения духа, подмигивая глазом, гримасливо подергивать
головой набок, как будто для того, чтобы поправить галстук, я понял, что он находился в своем холодно упрямом расположении духа, которое на него находило, когда он
был недоволен собой, и которое всегда производило охлаждающее действие на мое к нему чувство.
— Николенька! — отвечал он неторопливо, нервически поворачивая
голову набок и подмигивая. — Ежели я дал слово ничего не скрывать от вас, то вы и не имеете причин подозревать во мне скрытность. Нельзя всегда
быть одинаково расположенным, а ежели что-нибудь меня расстроило, то я сам не могу себе дать отчета.
Везде
были ковры, картины, гардины, пестрые обои, портреты, изогнутые кресла, вольтеровские кресла, на стенах висели ружья, пистолеты, кисеты и какие-то картонные звериные
головы.
Когда я встал с места, я заметил, что
голова у меня немного кружилась, и ноги шли, и руки
были в естественном положении только тогда, когда я об них пристально думал.
«Нет, этого нельзя так оставить», — подумал я и встал с твердым намерением пойти опять к этому господину и сказать ему что-нибудь ужасное, а может
быть, даже и прибить его подсвечником по
голове, коли придется.
Я знал, что для того, чтобы встать и уйти, я должен
буду думать о том, куда поставить ногу, что сделать с
головой, что с рукой; одним словом, я чувствовал почти то же самое, что и вчера, когда
выпил полбутылки шампанского.
Это
был маленький, крепкий, седой господин с густыми черными бровями, с совершенно седой, коротко обстриженной
головой и чрезвычайно строгим и твердым выражением рта.
Дмитрий
был общителен и кроток, не поправлял
головой галстука, не подмигивал нервически и не зажмуривался; я
был доволен теми благородными чувствами, которые ему высказал, полагая, что за них он совершенно простил мне мою постыдную историю с Колпиковым, не презирает меня за нее, и мы дружно разговорились о многом таком задушевном, которое не во всяких условиях говорится друг другу.
Только гораздо после я оценил вполне Софью Ивановну, но и тогда мне пришел в
голову вопрос: почему Дмитрий, старавшийся понимать любовь совершенно иначе, чем обыкновенно молодые люди, и имевший всегда перед глазами милую, любящую Софью Ивановну, вдруг страстно полюбил непонятную Любовь Сергеевну и только допускал, что в его тетке
есть тоже хорошие качества.
«А жалко, что я уже влюблен, — подумал я, — и что Варенька не Сонечка; как бы хорошо
было вдруг сделаться членом этого семейства: вдруг бы у меня сделалась и мать, и тетка, и жена». В то же самое время, как я думал это, я пристально глядел на читавшую Вареньку и думал, что я ее магнетизирую и что она должна взглянуть на меня. Варенька подняла
голову от книги, взглянула на меня и, встретившись с моими глазами, отвернулась.
Володя уже два года
был большой, влюблялся беспрестанно во всех хорошеньких женщин, которых встречал; но, несмотря на то, что каждый день виделся с Катенькой, которая тоже уже два года как носила длинное платье и с каждым днем хорошела, ему и в
голову не приходила мысль о возможности влюбиться в нее.
Несмотря на происходившую у меня в
голове путаницу понятий, я в это лето
был юн, невинен, свободен и поэтому почти счастлив.
Ноги, даже выше колен, насквозь мокры, в
голове какой-нибудь ужаснейший вздор (твердишь тысячу раз сряду мысленно: и-и-и по-оо-о двад-ца-а-ать и-и-и по семь), руки и ноги сквозь промоченные панталоны обожжены крапивой,
голову уже начинают печь прорывающиеся в чащу прямые лучи солнца,
есть уже давно не хочется, а все сидишь в чаще, поглядываешь, послушиваешь, подумываешь и машинально обрываешь и глотаешь лучшие ягоды.
Но из всех этих лиц не много
было мне знакомых, да и с теми знакомство ограничивалось кивком
головы и словами: «Здравствуйте, Иртеньев!» Вокруг же меня жали друг другу руки, толкались, слова дружбы, улыбки, приязни, шуточки сыпались со всех сторон.
Я находил большое удовольствие говорить при ней, слушать ее пение и вообще знать о ее присутствии в той же комнате, в которой
был я; но мысль о том, какие
будут впоследствии мои отношения с Варенькой, и мечты о самопожертвовании для своего друга, ежели он влюбится в мою сестру, уже редко приходили мне в
голову.
Ходила почти всегда, когда не
было гостей, полуодетая и не стыдилась нам и даже слугам показываться в белой юбке и накинутой шали, с
голыми руками.
Она
была не виновата в том, что сделала бессознательную привычку слегка улыбаться одними губами и наклонять
голову, когда ей рассказывали вещи, для нее мало занимательные (а кроме ее самой и мужа, ничто ее не занимало); но эта улыбка и наклонение
головы, часто повторенные,
были невыносимо отталкивающие.
Она спрашивала его рассеянно о том,
был ли он счастлив в игре, и с снисходительной внимательностью, улыбаясь и покачивая
головою, слушала, что он говорил ей о том, что он делал в клубе, и о том, что он в сотый раз ее просит никогда не дожидаться его.
Но я
был всю зиму эту в таком тумане, происходившем от наслаждения тем, что я большой и что я comme il faut, что, когда мне и приходило в
голову: как же держать экзамен? — я сравнивал себя с своими товарищами и думал: «Они же
будут держать, а большая часть их еще не comme il faut, стало
быть, у меня еще лишнее перед ними преимущество, и я должен выдержать».
— Уж и я его из виду потерял, — продолжал Зухин, — в последний раз мы с ним вместе Лиссабон разбили. Великолепная штука вышла. Потом, говорят, какая-то история
была… Вот
голова! Что огня в этом человеке! Что ума! Жаль, коли пропадет. А пропадет наверно: не такой мальчик, чтоб с его порывами он усидел в университете.
Семенов перед самыми экзаменами кончил свое кутежное поприще самым энергическим и оригинальным образом, чему я
был свидетелем благодаря своему знакомству с Зухиным. Вот как это
было. Раз вечером, только что мы сошлись к Зухину, и Оперов, приникнув
головой к тетрадкам и поставив около себя, кроме сальной свечи в подсвечнике, сальную свечу в бутылке, начал читать своим тоненьким голоском свои мелко исписанные тетрадки физики, как в комнату вошла хозяйка и объявила Зухину, что к нему пришел кто-то с запиской.
— Прощай,
голова! Да уж, наверно, я курса не кончу — ты
будешь офицером.