Неточные совпадения
Степан Аркадьич не мог говорить, так как цирюльник занят
был верхнею губой, и поднял один палец. Матвей в зеркало кивнул
головой.
— Дарья Александровна приказали доложить, что они уезжают. Пускай делают, как им, вам то
есть, угодно, — сказал он, смеясь только глазами, и, положив руки в карманы и склонив
голову на бок, уставился на барина.
«Ах да!» Он опустил
голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. «Пойти или не пойти?» говорил он себе. И внутренний голос говорил ему, что ходить не надобно, что кроме фальши тут ничего
быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, неспособным любить. Кроме фальши и лжи, ничего не могло выйти теперь; а фальшь и ложь
были противны его натуре.
«Если б они знали, — думал он, с значительным видом склонив
голову при слушании доклада, — каким виноватым мальчиком полчаса тому назад
был их председатель!» — И глаза его смеялись при чтении доклада. До двух часов занятия должны
были итти не прерываясь, а в два часа — перерыв и завтрак.
Профессор с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в
голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой
был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Она всё ниже и ниже склоняла
голову, не зная сама, чтò
будет отвечать на приближавшееся.
Ему и в
голову не приходило, чтобы могло
быть что-нибудь дурное в его отношениях к Кити.
Там
была до невозможного обнаженная красавица Лиди, жена Корсунского; там
была хозяйка, там сиял своею лысиной Кривин, всегда бывший там, где цвет общества; туда смотрели юноши, не смея подойти; и там она нашла глазами Стиву и потом увидала прелестную фигуру и
голову Анны в черном бархатном платье.
На
голове у нее, в черных волосах, своих без примеси,
была маленькая гирлянда анютиных глазок и такая же на черной ленте пояса между белыми кружевами.
Нет, он теперь, каждый раз, как обращался к ней, немного сгибал
голову, как бы желая пасть пред ней, и во взгляде его
было одно выражение покорности и страха.
Даже не
было надежды, чтоб ее пригласили, именно потому, что она имела слишком большой успех в свете, и никому в
голову не могло прийти, чтоб она не
была приглашена до сих пор.
Он
был совсем не такой, каким воображал его Константин. Самое тяжелое и дурное в его характере, то, что делало столь трудным общение с ним,
было позабыто Константином Левиным, когда он думал о нем; и теперь, когда увидел его лицо, в особенности это судорожное поворачиванье
головы, он вспомнил всё это.
«Еще раз увижу, — говорил он себе, невольно улыбаясь, — увижу ее походку, ее лицо; скажет что-нибудь, поворотит
голову, взглянет, улыбнется, может
быть».
Он знал, что у ней
есть муж, но не верил в существование его и поверил в него вполне, только когда увидел его, с его
головой, плечами и ногами в черных панталонах; в особенности когда он увидал, как этот муж с чувством собственности спокойно взял ее руку.
— Ну, bonne chance, [желаю вам удачи,] — прибавила она, подавая Вронскому палец, свободный от держания веера, и движением плеч опуская поднявшийся лиф платья, с тем чтобы, как следует,
быть вполне
голою, когда выйдет вперед, к рампе, на свет газа и на все глаза.
Анна шла, опустив
голову и играя кистями башлыка. Лицо ее блестело ярким блеском; но блеск этот
был не веселый, — он напоминал страшный блеск пожара среди темной ночи. Увидав мужа, Анна подняла
голову и, как будто просыпаясь, улыбнулась.
Лицо его
было некрасиво и мрачно, каким никогда не видала его Анна. Она остановилась и, отклонив
голову назад, на бок, начала своею быстрою рукой выбирать шпильки.
Как бык, покорно опустив
голову, он ждал обуха, который, он чувствовал,
был над ним поднят.
Так что, несмотря на уединение или вследствие уединения, жизнь eго
была чрезвычайно наполнена, и только изредка он испытывал неудовлетворенное желание сообщения бродящих у него в
голове мыслей кому-нибудь, кроме Агафьи Михайловны хотя и с нею ему случалось нередко рассуждать о физике, теории хозяйства и в особенности о философии; философия составляла любимый предмет Агафьи Михайловны.
Тяга
была прекрасная. Степан Аркадьич убил еще две штуки и Левин двух, из которых одного не нашел. Стало темнеть. Ясная, серебряная Венера низко на западе уже сияла из-за березок своим нежным блеском, и высоко на востоке уже переливался своими красными огнями мрачный Арктурус. Над
головой у себя Левин ловил и терял звезды Медведицы. Вальдшнепы уже перестали летать; но Левин решил подождать еще, пока видная ему ниже сучка березы Венера перейдет выше его и когда ясны
будут везде звезды Медведицы.
Во всей фигуре и в особенности в
голове ее
было определенное, энергическое и вместе нежное выражение.
Он приехал к Брянскому, пробыл у него пять минут и поскакал назад. Эта быстрая езда успокоила его. Всё тяжелое, что
было в его отношениях к Анне, вся неопределенность, оставшаяся после их разговора, всё выскочило из его
головы; он с наслаждением и волнением думал теперь о скачке, о том, что он всё-таки
поспеет, и изредка ожидание счастья свидания нынешней ночи вспыхивало ярким светом в его воображении.
Он чувствовал, что лошадь шла из последнего запаса; не только шея и плечи ее
были мокры, но на загривке, на
голове, на острых ушах каплями выступал пот, и она дышала резко и коротко.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что
был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено
было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с
головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой жизни с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей, говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала на его
голову, он не только не думал о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно потому, что оно
было слишком ужасно, слишком неестественно.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его звать молодым человеком и как ему зашла в
голову загадка о том, друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на мать. С одною матерью ему
было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо, и Сереже
было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается плакать.
Она
была бы и хорошо сложена, если бы не слишком большая сухость тела и несоразмерная
голова, по среднему росту; но она не должна
была быть привлекательна для мужчин.
— Да если тебе так хочется, я узнаю прежде о ней и сама подойду, — отвечала мать. — Что ты в ней нашла особенного? Компаньонка, должно
быть. Если хочешь, я познакомлюсь с мадам Шталь. Я знала её belle-soeur, — прибавила княгиня, гордо поднимая
голову.
Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в
голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным, может
быть и не
есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что называют сердцем, того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
Обливавший его пот прохлаждал его, а солнце, жегшее спину,
голову и засученную по локоть руку, придавало крепость и упорство в работе; и чаще и чаще приходили те минуты бессознательного состояния, когда можно
было не думать о том, что делаешь.
— Ну, иди, иди, и я сейчас приду к тебе, — сказал Сергей Иванович, покачивая
головой, глядя на брата. — Иди же скорей, — прибавил он улыбаясь и, собрав свои книги, приготовился итти. Ему самому вдруг стало весело и не хотелось расставаться с братом. — Ну, а во время дождя где ты
был?
«Как красиво! — подумал он, глядя на странную, точно перламутровую раковину из белых барашков-облачков, остановившуюся над самою
головой его на середине неба. — Как всё прелестно в эту прелестную ночь! И когда успела образоваться эта раковина? Недавно я смотрел на небо, и на нем ничего не
было — только две белые полосы. Да, вот так-то незаметно изменились и мои взгляды на жизнь!»
В кабинете Алексей Александрович прошелся два раза и остановился у огромного письменного стола, на котором уже
были зажжены вперед вошедшим камердинером шесть свечей, потрещал пальцами и сел, разбирая письменные принадлежности. Положив локти на стол, он склонил на бок
голову, подумал с минуту и начал писать, ни одной секунды не останавливаясь. Он писал без обращения к ней и по-французски, упоребляя местоимение «вы», не имеющее того характера холодности, который оно имеет на русском языке.
Ей приходило в
голову, что сейчас приедет управляющий выгонять ее из дома, что позор ее
будет объявлен всему миру.
Она быстро оделась, сошла вниз и решительными шагами вошла в гостиную, где, по обыкновению, ожидал ее кофе и Сережа с гувернанткой. Сережа, весь в белом, стоял у стола под зеркалом и, согнувшись спиной и
головой, с выражением напряженного внимания, которое она знала в нем и которым он
был похож на отца, что-то делал с цветами, которые он принес.
— Алексей сделал нам ложный прыжок, — сказала она по-французски, — он пишет, что не может
быть, — прибавила она таким естественным, простым тоном, как будто ей никогда и не могло приходить в
голову, чтобы Вронский имел для Анны какое-нибудь другое значение как игрока в крокет.
На
голове ее из своих и чужих нежно золотистого цвет волос
был сделан такой эшафодаж прически, что
голова ее равнялась по величине стройно выпуклому и очень открытому спереди бюсту.
Все эти правила могли
быть неразумны, нехороши, но они
были несомненны, и, исполняя их, Вронский чувствовал, что он спокоен и может высоко носить
голову.
Лицо ее
было закрыто вуалем, но он обхватил радостным взглядом особенное, ей одной свойственное движение походки, склона плеч и постанова
головы, и тотчас же будто электрический ток пробежал по его телу.
Плуги оказывались негодящимися, потому что работнику не приходило в
голову опустить поднятый резец и, ворочая силом, он мучал лошадей и портил землю; и его просили
быть покойным.
Непогода к вечеру разошлась еще хуже, крупа так больно стегала всю вымокшую, трясущую ушами и
головой лошадь, что она шла боком; но Левину под башлыком
было хорошо, и он весело поглядывал вокруг себя то на мутные ручьи, бежавшие по колеям, то на нависшие на каждом оголенном сучке капли, то на белизну пятна нерастаявшей крупы на досках моста, то на сочный, еще мясистый лист вяза, который обвалился густым слоем вокруг раздетого дерева.
― Не угодно ли? ― Он указал на кресло у письменного уложенного бумагами стола и сам сел на председательское место, потирая маленькие руки с короткими, обросшими белыми волосами пальцами, и склонив на бок
голову. Но, только что он успокоился в своей позе, как над столом пролетела моль. Адвокат с быстротой, которой нельзя
было ожидать от него, рознял руки, поймал моль и опять принял прежнее положение.
— Ну как не грех не прислать сказать! Давно ли? А я вчера
был у Дюссо и вижу на доске «Каренин», а мне и в
голову не пришло, что это ты! — говорил Степан Аркадьич, всовываясь с
головой в окно кареты. А то я бы зашел. Как я рад тебя видеть! — говорил он, похлопывая ногу об ногу, чтобы отряхнуть с них снег. — Как не грех не дать знать! — повторил он.
Он чувствовал себя на высоте, от которой кружилась
голова, и там где-то внизу, далеко,
были все эти добрые славные Каренины, Облонские и весь мир.
— Я понимаю, я очень понимаю это, — сказала Долли и опустила
голову. Она помолчала, думая о себе, о своем семейном горе, и вдруг энергическим жестом подняла
голову и умоляющим жестом сложила руки. — Но постойте! Вы христианин. Подумайте о ней! Что с ней
будет, если вы бросите ее?
Вернувшись домой после трех бессонных ночей, Вронский, не раздеваясь, лег ничком на диван, сложив руки и положив на них
голову.
Голова его
была тяжела. Представления, воспоминания и мысли самые странные с чрезвычайною быстротой и ясностью сменялись одна другою: то это
было лекарство, которое он наливал больной и перелил через ложку, то белые руки акушерки, то странное положение Алексея Александровича на полу пред кроватью.
Волны моря бессознательной жизни стали уже сходиться над его
головой, как вдруг, — точно сильнейший заряд электричества
был разряжен в него, — он вздрогнул так, что всем телом подпрыгнул на пружинах дивана и, упершись руками, с испугом вскочил на колени.
«Нет, надо заснуть!» Он подвинул подушку и прижался к ней
головой, но надо
было делать усилие, чтобы держать глаза закрытыми.
— Я боюсь, что она сама не понимает своего положения. Она не судья, — оправляясь говорил Степан Аркадьич. — Она подавлена, именно подавлена твоим великодушием. Если она прочтет это письмо, она не в силах
будет ничего сказать, она только ниже опустит
голову.
— Это правда, — говорила она, бледнея всё более и более и обнимая его
голову. Всё-таки что-то ужасное
есть в этом после всего, что
было.