Неточные совпадения
Мокрая земля, по которой кое-где выбивали ярко-зеленые иглы травы с желтыми стебельками, блестящие на солнце ручьи, по которым вились кусочки земли и щепки, закрасневшиеся прутья сирени с вспухлыми почками, качавшимися под самым окошком, хлопотливое чиликанье птичек, копошившихся в этом кусте, мокрый от таявшего на нем снега черноватый забор, а главное — этот пахучий сырой воздух и радостное солнце говорили мне внятно, ясно о чем-то новом и прекрасном, которое, хотя я не могу передать так, как оно сказывалось мне, я постараюсь передать так, как я воспринимал его, —
все мне говорило про красоту, счастье и добродетель, говорило, что как то, так и другое легко и возможно для меня, что
одно не может быть без другого, и даже что красота, счастье и добродетель —
одно и то же.
Первый день буду держать по полпуда «вытянутой рукой» пять минут, на другой день двадцать
один фунт, на третий день двадцать два фунта и так далее, так что, наконец, по четыре пуда в каждой руке, и так, что буду сильнее
всех в дворне; и когда вдруг кто-нибудь вздумает оскорбить меня или станет отзываться непочтительно об ней, я возьму его так, просто, за грудь, подниму аршина на два от земли
одной рукой и только подержу, чтоб чувствовал мою силу, и оставлю; но, впрочем, и это нехорошо; нет, ничего, ведь я ему зла не сделаю, а только докажу, что я…»
Я уже засыпал, перебирая воображением
все грехи, от которых очистился, как вдруг вспомнил
один стыдный грех, который утаил на исповеди.
Всю мебель составляли столик, покрытый клеенкой, стоявший между двумя маленькими створчатыми окнами, на которых стояли два горшка гераней, стоечка с образами и лампадка, висевшая перед ними,
одно кресло и два стула.
Как только я остался
один в этом тихом уголке, вдруг
все мои прежние мысли и воспоминания выскочили у меня из головы, как будто их никогда не было, и я
весь погрузился в какую-то невыразимо приятную задумчивость.
Или вечером сидишь
один с сальной свечой в своей комнате; вдруг на секунду, чтоб снять со свечи или поправиться на стуле, отрываешься от книги и видишь, что везде в дверях, по углам темно, и слышишь, что везде в доме тихо, — опять невозможно не остановиться и не слушать этой тишины, и не смотреть на этот мрак отворенной двери в темную комнату, и долго-долго не пробыть в неподвижном положении или не пойти вниз и не пройти по
всем пустым комнатам.
Семенов, который поступал в
один факультет со мной, в математический, до конца экзаменов все-таки дичился
всех, сидел молча
один, облокотясь на руки и засунув пальцы в свои седые волосы, и экзаменовался отлично.
Я обернулся и увидал брата и Дмитрия, которые в расстегнутых сюртуках, размахивая руками, проходили ко мне между лавок. Сейчас видны были студенты второго курса, которые в университете как дома.
Один вид их расстегнутых сюртуков выражал презрение к нашему брату поступающему, а нашему брату поступающему внушал зависть и уважение. Мне было весьма лестно думать, что
все окружающие могли видеть, что я знаком с двумя студентами второго курса, и я поскорее встал им навстречу.
Довольно долго я ходил по
всем комнатам и смотрелся во
все зеркала то в застегнутом сюртуке, то совсем в расстегнутом, то в застегнутом на
одну верхнюю пуговицу, и
все мне казалось отлично.
С Кузнецкого моста я заехал в кондитерскую на Тверской и хотя желал притвориться, что меня в кондитерской преимущественно интересуют газеты, не мог удержаться и начал есть
один сладкий пирожок за другим. Несмотря на то, что мне было стыдно перед господином, который из-за газеты с любопытством посматривал на меня, я съел чрезвычайно быстро пирожков восемь
всех тех сортов, которые только были в кондитерской.
Мне почему-то показалось, что именно потому, что Дмитрий слишком горячо заступался за Дубкова, он уже не любил и не уважал его, но не признавался в том из упрямства и из-за того, чтоб его никто не мог упрекнуть в непостоянстве. Он был
один из тех людей, которые любят друзей на
всю жизнь, не столько потому, что эти друзья остаются им постоянно любезны, сколько потому, что раз, даже по ошибке, полюбив человека, они считают бесчестным разлюбить его.
Когда мы были детьми, мы называли князя Ивана Иваныча дедушкой, но теперь, в качестве наследника, у меня язык не ворочался сказать ему — «дедушка», а сказать — «ваше сиятельство», — как говорил
один из господ, бывших тут, мне казалось унизительным, так что во
все время разговора я старался никак не называть его.
Софья Ивановна, как я ее после узнал, была
одна из тех редких немолодых женщин, рожденных для семейной жизни, которым судьба отказала в этом счастии и которые вследствие этого отказа
весь тот запас любви, который так долго хранился, рос и креп в их сердце для детей и мужа, решаются вдруг изливать на некоторых избранных.
Комната не протоплена, не убрана; суп, который
один вам можно есть, не заказан повару, за лекарством не послано; но, изнуренная от ночного бдения, любящая жена ваша
все с таким же выражением соболезнования смотрит на вас, ходит на цыпочках и шепотом отдает слугам непривычные и неясные приказания.
И вдруг я испытал странное чувство: мне вспомнилось, что именно
все, что было теперь со мною, — повторение того, что было уже со мною
один раз: что и тогда точно так же шел маленький дождик, и заходило солнце за березами, и я смотрел на нее, и она читала, и я магнетизировал ее, и она оглянулась, и даже я вспомнил, что это еще раз прежде было.
Сени и лестницу я прошел, еще не проснувшись хорошенько, но в передней замок двери, задвижка, косая половица, ларь, старый подсвечник, закапанный салом по-старому, тени от кривой, холодной, только что зажженной светильни сальной свечи, всегда пыльное, не выставлявшееся двойное окно, за которым, как я помнил, росла рябина, —
все это так было знакомо, так полно воспоминаний, так дружно между собой, как будто соединено
одной мыслью, что я вдруг почувствовал на себе ласку этого милого старого дома.
Весной к нам в деревню приезжал рекомендоваться
один сосед, молодой человек, который, как только вошел в гостиную,
все смотрел на фортепьяно и незаметно подвигал к нему стул, разговаривая, между прочим, с Мими и Катенькой.
Тогда
все получало для меня другой смысл: и вид старых берез, блестевших с
одной стороны на лунном небе своими кудрявыми ветвями, с другой — мрачно застилавших кусты и дорогу своими черными тенями, и спокойный, пышный, равномерно, как звук, возраставший блеск пруда, и лунный блеск капель росы на цветах перед галереей, тоже кладущих поперек серой рабатки свои грациозные тени, и звук перепела за прудом, и голос человека с большой дороги, и тихий, чуть слышный скрип двух старых берез друг о друга, и жужжание комара над ухом под одеялом, и падение зацепившегося за ветку яблока на сухие листья, и прыжки лягушек, которые иногда добирались до ступеней террасы и как-то таинственно блестели на месяце своими зеленоватыми спинками, —
все это получало для меня странный смысл — смысл слишком большой красоты и какого-то недоконченного счастия.
Она любила меня, я жертвовал для
одной минуты ее любви
всей жизнью.
И
все я был
один, и
все мне казалось, что таинственно величавая природа, притягивающий к себе светлый круг месяца, остановившийся зачем-то на
одном высоком неопределенном месте бледно-голубого неба и вместе стоящий везде и как будто наполняющий собой
все необъятное пространство, и я, ничтожный червяк, уже оскверненный
всеми мелкими, бедными людскими страстями, но со
всей необъятной могучей силой воображения и любви, — мне
все казалось в эти минуты, что как будто природа, и луна, и я, мы были
одно и то же.
Но, несмотря на живой характер матери и равнодушно рассеянную внешность дочери, что-то говорило вам, что первая никогда — ни прежде, ни теперь — ничего не любила, исключая хорошенького и веселенького, а что Авдотья Васильевна была
одна из тех натур, которые ежели раз полюбят, то жертвуют уже
всею жизнию тому, кого они полюбят.
С тех пор как мы приехали, Епифановы только два раза были у нас, и раз мы
все ездили к ним. После же Петрова дня, в который, на именинах папа, были они и пропасть гостей, отношения наши с Епифановыми почему-то совершеннно прекратились, и только папа
один продолжал ездить к ним.
Я не принадлежал ни к какой компании и, чувствуя себя одиноким и неспособным к сближению, злился.
Один студент на лавке передо мной грыз ногти, которые были
все в красных заусенцах, и это мне показалось до того противно, что я даже пересел от него подальше. В душе же мне, помню, в этот первый день было очень грустно.
Все говорили, что эта барышня еще умнее и ученее своей матери; но я никак не мог судить об этом, потому что, чувствуя какой-то подобострастный страх при мысли о ее уме и учености, я только
один раз говорил с ней, и то с неизъяснимым трепетом.
Мне же, напротив, в этом чувстве больше
всего доставляла удовольствие мысль, что любовь наша так чиста, что, несмотря на то, что предмет ее
одно и то же прелестное существо, мы остаемся дружны и готовы, ежели встретится необходимость, жертвовать собой друг для друга.
К Корнаковым вместе с Володей я вошел смело; но когда меня княгиня пригласила танцевать и я почему-то, несмотря на то, что ехал с
одной мыслью танцевать очень много, сказал, что я не танцую, я оробел и, оставшись
один между незнакомыми людьми, впал в свою обычную непреодолимую,
все возрастающую застенчивость. Я молча стоял на
одном месте целый вечер.
Во время вальса
одна из княжон подошла ко мне и с общей
всему семейству официальной любезностью спросила меня, отчего я не танцую.
Однако у меня почему-то недостало силы уехать. Я до конца вечера мрачно простоял на
одном месте, и только когда
все, разъезжаясь, столпились в передней и лакей надел мне шинель на конец шляпы, так что она поднялась, я сквозь слезы болезненно засмеялся и, не обращаясь ни к кому в особенности, сказал-таки: «Comme c’est gracieux». [Как это мило (фр.).]
Гостей было человек двадцать, и
все были студенты, исключая г. Фроста, приехавшего вместе с Ивиным, и
одного румяного высокого штатского господина, распоряжавшегося пиршеством и которого со
всеми знакомили как родственника барона и бывшего студента Дерптского университета.
Слишком яркое освещение и обыкновенное казенное убранство парадных комнат сначала действовали так охладительно на
все это молодое общество, что
все невольно держались по стенкам, исключая некоторых смельчаков и дерптского студента, который, уже расстегнув жилет, казалось, находился в
одно и то же время в каждой комнате и в каждом угле каждой комнаты и наполнял, казалось,
всю комнату своим звучным, приятным, неумолкающим тенором.
Барон З. в это время беспрестанно подходил ко
всем гостям, которые собрались в гостиной, глядя на суповую чашу, и с неизменно серьезным лицом говорил
всем почти
одно и то же: «Давайте, господа, выпьемте
все по-студенчески круговую, брудершафт, а то у нас совсем нет товарищества в нашем курсе.
Не помню, как и что следовало
одно за другим, но помню, что в этот вечер я ужасно любил дерптского студента и Фроста, учил наизусть немецкую песню и обоих их целовал в сладкие губы; помню тоже, что в этот вечер я ненавидел дерптского студента и хотел пустить в него стулом, но удержался; помню, что, кроме того чувства неповиновения
всех членов, которое я испытал и в день обеда у Яра, у меня в этот вечер так болела и кружилась голова, что я ужасно боялся умереть сию же минуту; помню тоже, что мы зачем-то
все сели на пол, махали руками, подражая движению веслами, пели «Вниз по матушке по Волге» и что я в это время думал о том, что этого вовсе не нужно было делать; помню еще, что я, лежа на полу, цепляясь нога за ногу, боролся по-цыгански, кому-то свихнул шею и подумал, что этого не случилось бы, ежели бы он не был пьян; помню еще, что ужинали и пили что-то другое, что я выходил на двор освежиться, и моей голове было холодно, и что, уезжая, я заметил, что было ужасно темно, что подножка пролетки сделалась покатая и скользкая и за Кузьму нельзя было держаться, потому что он сделался слаб и качался, как тряпка; но помню главное: что в продолжение
всего этого вечера я беспрестанно чувствовал, что я очень глупо делаю, притворяясь, будто бы мне очень весело, будто бы я люблю очень много пить и будто бы я и не думал быть пьяным, и беспрестанно чувствовал, что и другие очень глупо делают, притворяясь в том же.
Мне казалось, что каждому отдельно было неприятно, как и мне, но, полагая, что такое неприятное чувство испытывал он
один, каждый считал себя обязанным притворяться веселым, для того чтобы не расстроить общего веселья; притом же — странно сказать — я себя считал обязанным к притворству по
одному тому, что в суповую чашу влито было три бутылки шампанского по десяти рублей и десять бутылок рому по четыре рубля, что
всего составляло семьдесят рублей, кроме ужина.
В эту зиму я очень часто виделся не только с
одним Дмитрием, который ездил нередко к нам, но и со
всем его семейством, с которым я начинал сходиться.
Разойдясь, мы слишком боялись оставить во власти
один другого
все поверенные, постыдные для себя, моральные тайны.
Одна плаксивая Любочка, с ее гусиными ногами и нехитрыми разговорами, полюбила мачеху и весьма наивно и иногда неловко старалась сблизить ее со
всем нашим семейством; зато и единственное лицо во
всем мире, к которому, кроме ее страстной любви к папа, Авдотья Васильевна имела хоть каплю привязанности, была Любочка.
Она любила своего мужа более
всего на свете, и муж любил ее, особенно первое время и когда он видел, что она не ему
одному нравилась. Единственная цель ее жизни была приобретение любви своего мужа; но она делала, казалось, нарочно
все, что только могло быть ему неприятно, и
все с целью доказать ему
всю силу своей любви и готовности самопожертвования.
Когда
все вышли во двор, мне стало несколько совестно, что
все шли пешком, а я
один ехал на дрожках, и я, стыдясь, предложил Оперову довезти его.
Одним словом,
все, чем я хотел похвастаться перед ними, исключая выговора французского и немецкого языков, они знали лучше меня и нисколько не гордились этим.
Всю дорогу домой, которую мы прошли пешком, Зухин молчал и беспрестанно немножко сморкался, приставляя палец то к
одной, то к другой ноздре. Придя домой, он тотчас же ушел от нас и с того самого дня запил до самых экзаменов.
Все тяжелые, мучительные для самолюбия минуты в жизни
одна за другой приходили мне в голову; я старался обвинить кого-нибудь в своем несчастии: думал, что кто-нибудь
все это сделал нарочно, придумывал против себя целую интригу, роптал на профессоров, на товарищей, на Володю, на Дмитрия, на папа, за то, что он меня отдал в университет; роптал на провидение, за то, что оно допустило меня дожить до такого позора.