Неточные совпадения
Утренняя заря
только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря уже сбросила с себя сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет — всё черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе,
один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет 8-я стклянка.
Только что вы отворили дверь, вид и запах 40 или 50 ампутационных и самых тяжело-раненых больных,
одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас.
Офицер этот расскажет вам, — но
только, ежели вы его расспросите, — про бомбардирование 5-го числа, расскажет, как на его батарее
только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось 8 человек, и как всё-таки на другое утро 6-го он палил [Моряки все говорят палить, а не стрелять.] из всех орудий; расскажет вам, как 5-го попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать человек; покажет вам из амбразуры батареи и траншеи неприятельские, которые не дальше здесь, как в 30-40 саженях.
В первые минуты на забрызганном грязью лице его виден
один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время, как ему приносят носилки, и он сам на здоровый бок ложится на них, вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли: глаза горят, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше, и в то время, как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит товарищам: «простите, братцы!», еще хочет сказать что-то, и видно, что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет
только еще раз: «простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию.
Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, это — убеждение в невозможности взять Севастополь и не
только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитро сплетенных траншей, мин и орудий,
одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя.
Отчего в наш век есть
только три рода людей:
одних — принимающих начало тщеславия, как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других — принимающих его, как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих — бессознательно, рабски действующих под его влиянием?
— Мне, по настоящему, приходится завтра итти, но у нас болен, — продолжал Михайлов, —
один офицер, так… — Он хотел рассказать, что черед был не его, но так как командир 8-й роты был нездоров, а в роте оставался прапорщик
только, то он счел своей обязанностью предложить себя на место поручика Непшитшетского и потому шел нынче на бастион. Калугин не дослушал его.
Гальцина, делая разные замечания на французском языке; но, так как вчетвером нельзя было итти по дорожке, он принужден был итти
один и
только на втором круге взял под руку подошедшего и заговорившего о ним известно храброго морского офицера Сервягина, желавшего тоже присоединиться к кружку аристократов.
— Умора, братец! Je vous dis, il y avait un temps où on ne parlait que de ça à P[étersbour]g, [Я вам говорю, что
одно время
только об этом и говорили в Петербурге,] — сказал смеясь Гальцин, вскакивая от фортепьян, у которых он сидел, и садясь на окно подле Калугина: — просто умора. Уж я всё это знаю подробно. И он весело, умно и бойко стал рассказывать какую-то любовную историю, которую мы пропустим потому, что она для нас неинтересна.
— Тебе я могу рассказать — видишь ли — ведь ты был на бастионах? (Гальцин сделал знак согласия, хотя он был
только раз на
одном 4-м бастионе). Так против нашего люнета была траншея, — и Калугин, как человек неспецияльный, хотя и считавший свои военные суждения весьма верными, начал, немного запутанно и перевирая фортификационные выражения, рассказывать положение наших и неприятельских работ и план предполагавшегося дела.
— А как нам
только выходить, как
одна бомба приле-т-и-и-ит, как лопни-и-ит, как засыпи-и-ит землею, так даже чуть-чуть нас с дядинькой
одним оскретком не задело.
Солдаты шли скоро и молча и невольно перегоняя друг друга;
только слышны были зa беспрестанными раскатами выстрелов мерный звук их шагов по сухой дороге, звук столкнувшихся штыков или вздох и молитва какого-нибудь робкого солдатика: — «Господи, Господи! что это такое!» Иногда поражал стон раненого и крик: «носилки!» (В роте, которой командовал Михайлов, от
одного артиллерийского огня выбыло в ночь 26 человек.)
Не лег
только один командир 2-й роты, его невысокая фигура, с вынутой шпагой, которой он размахивал, не переставая говорить, двигалась перед ротой.
Но это продолжалось
только одно мгновение; ему тотчас же пришло в голову, что он герой.
С удивительным наслаждением Калугин почувствовал себя дома, вне опасности, и, надев ночную рубашку, лежа в постели уж рассказал Гальцину подробности дела, передавая их весьма естественно, — с той точки зрения, с которой подробности эти доказывали, что он, Калугин, весьма дельный и храбрый офицер, на что, мне кажется, излишне бы было намекать, потому что это все знали и не имели никакого права и повода сомневаться, исключая, может быть, покойника ротмистра Праскухина, который, несмотря на то, что, бывало, считал за счастие ходить под руку с Калугиным, вчера
только по секрету рассказывал
одному приятелю, что Калугин очень хороший человек, но, между нами будь сказано, ужасно не любит ходить на бастионы.
Только что Праскухин, идя рядом с Михайловым, разошелся с Калугиным и, подходя к менее опасному месту, начинал уже оживать немного, как он увидал молнию, ярко блеснувшую сзади себя, услыхал крик часового: «маркела!» и слова
одного из солдат, шедших сзади: «как раз на батальон прилетит!» Михайлов оглянулся.
Первое ощущение, когда он очнулся, была кровь, которая текла по носу, и боль в голове, становившаяся гораздо слабее. «Это душа отходит, — подумал он, — что будет там? Господи! приими дух мой с миром.
Только одно странно, — рассуждал он, — что, умирая, я так ясно слышу шаги солдат и звуки выстрелов».
Барон Пест тоже пришел на бульвар. Он рассказывал, что был на перемирьи и говорил с французскими офицерами, как-будто бы
один французский офицер сказал ему: «S’il n’avait pas fait clair encore pendant une demi heure, les embuscades auraient été reprises», [Если бы еще полчаса было темно, ложементы были бы вторично взяты,] и как он отвечал ему: «Monsieur! Je ne dit pas non, pour ne pas vous donner un dementi», [Я не говорю нет,
только чтобы вам не противоречить,] и как это хорошо он сказал и т. д.
Один, с подвязанной какой-то веревочкой рукой, с шинелью в накидку, на весьма грязной рубахе, хотя худой и бледный, сидел бодро в середине телеги и взялся было за шапку, увидав офицера, но потом, вспомнив верно, что он раненый, сделал вид, что он
только хотел почесать голову.
— Я, батюшка, сам понимаю и всё знаю; да что станете делать! Вот дайте мне
только (на лицах офицеров выразилась надежда)… дайте
только до конца месяца дожить — и меня здесь не будет. Лучше на Малахов курган пойду, чем здесь оставаться. Ей Богу! Пусть делают как хотят, когда такие распоряжения: на всей станции теперь ни
одной повозки крепкой нет, и клочка сена уж третий день лошади не видали.
Молодые офицеры, которые, как он тотчас же по
одному виду решил,
только что ехали из корпуса, понравились ему и, главное, напомнили, что брат его, тоже из корпуса, на-днях должен был прибыть в
одну из батарей Севастополя.
— Мы теперь из Дворянского полка, нас 6 человек, мы все едем в Севастополь по собственному желанию, — говорил словоохотливый офицерик, —
только мы не знаем, где наши батареи:
одни говорят, что в Севастополе, а вот они говорили, что в Одессе.
Дело в том, что
только теперь, при мысли, что, севши в тележку, он, не вылезая из нее, будет в Севастополе, и что никакая случайность уже не может задержать его, ему ясно представилась опасность, которой он искал, и он смутился, испугался
одной мысли о близости ее.
Меня ранят в
одну руку, я схвачу ружье в другую и всё-таки бегу;
только брата убьют пулей подле меня.
—
Только как ты найдешь, Володя, — сказал старший, — впрочем, Николаев тебя проводит на Корабельную, а я пойду
один и завтра у тебя буду.
Господи Великий!
только Ты
один слышал и знаешь те простые, но жаркие и отчаянные мольбы неведения, смутного раскаяния и страдания, которые восходили к Тебе из этого страшного места смерти, от генерала, за секунду перед этим думавшего о завтраке и Георгии на шею, но с страхом чующего близость Твою, до измученного, голодного, вшивого солдата, повалившегося на голом полу Николаевской батареи и просящего Тебя скорее дать ему Там бессознательно предчувствуемую им награду за все незаслуженные страдания!
Дисциплина и условие ее — субординация
только приятно, как всякие обзаконенные отношения, — когда она основана, кроме взаимного сознания в необходимости ее, на признанном со стороны низшего превосходства в опытности, военном достоинстве или даже просто в моральном совершенстве; но зато, как скоро дисциплина основана, как у нас часто случается, на случайности или денежном принципе, — она всегда переходит с
одной стороны в важничество, с другой — в скрытую зависть и досаду и, вместо полезного влияния соединения масс в
одно целое, производит совершенно противоположное действие.
— Покойно ли вам
только было? там
одна ножка сломана; да всё некому починить — в осадном-то положении, — ее подкладывать надо.
— Да ничего,
только Скворцову досталось, да лафет
один вчера починили. Вдребезги разбили станину.
В самом блиндаже было тихо;
только солдаты, еще дичась нового офицера, изредка переговаривались, прося
один другого посторониться или огню трубочку закурить; крыса скреблась где-то между камнями, или Вланг, не пришедший еще в себя и дико смотревший кругом, вздыхал вдруг громким вздохом.
По сю сторону бухты, между Инкерманом и Северным укреплением, на холме телеграфа, около полудня стояли два моряка,
один — офицер, смотревший в трубу на Севастополь, и другой, вместе с казаком
только что подъехавший к большой вехе.