Неточные совпадения
Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря уже сбросила с себя сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет — всё черно, но утренний резкий мороз хватает за
лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра.
На кораблях глухо бьет 8-я стклянка.
На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое
лицо, и, оборотясь
на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара
на верблюдах со скрипом протащилась
на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена…
Напрасно вы будете искать хоть
на одном
лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости; — ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам, описаниям и вида, и звуков с Северной стороны.
Не верьте чувству, которое удерживает вас
на пороге залы, — это дурное чувство, — идите вперед, не стыдитесь того, что вы как будто пришли смотретьна страдальцев, не стыдитесь подойти и поговорить с ними: несчастные любят видеть человеческое сочувствующее
лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия.
С другой стороны вы увидите
на койке страдальческое, бледное-бледное и нежное
лицо женщины,
на котором играет во всю щеку горячечный румянец.
Здесь народу встречается еще меньше, женщин совсем не видно, солдаты идут скоро, по дороге попадаются капли крови и непременно встретите тут четырех солдат с носилками и
на носилках бледно-желтоватое
лицо и окровавленную шинель.
В первые минуты
на забрызганном грязью
лице его виден один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время, как ему приносят носилки, и он сам
на здоровый бок ложится
на них, вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли: глаза горят, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше, и в то время, как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит товарищам: «простите, братцы!», еще хочет сказать что-то, и видно, что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет только еще раз: «простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку
на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию.
«Это вот каждый день этак человек семь или восемь», говорит вам морской офицер, отвечая
на выражение ужаса, выражающегося
на вашем
лице, зевая и свертывая папиросу из желтой бумаги…
Он должен был быть или немец, ежели бы не изобличали черты
лица его чисто русское происхождение, или адъютант, или квартермистр полковой (но тогда бы у него были шпоры), или офицер
на время кампании перешедший из кавалерии, а может и из гвардии.
Несмотря
на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и
на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове,
на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге
на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все эти
лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
Никто особенно рад не был, встретив
на бульваре штабс-капитана Михайлова, исключая, мóжет быть, его полка капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, которые с горячностью пожали ему руку, но первый был в верблюжьих штанах, без перчаток, в обтрепанной шинели и с таким красным вспотевшим
лицом, а второй кричал так громко и развязно, что совестно было ходить с ними, особенно перед офицерами в белых перчатках, из которых с одним — с адъютантом — штабс-капитан Михайлов кланялся, а с другим — штаб-офицером — мог бы кланяться, потому что два раза встречал его у общего знакомого.
Доктора, с мрачными
лицами и засученными рукавами, стоя
на коленах перед ранеными, около которых фелдшера держали свечи, всовывали пальцы в пульные раны, ощупывая их, и переворачивали отбитые висевшие члены, несмотря
на ужасные стоны и мольбы страдальцев.
Ужас — холодный, исключающий все другие мысли и чувства ужас — объял всё существо его; он закрыл
лицо руками и упал
на колена.
На бульваре были и поручик Зобов, который громко разговаривал, и капитан Обжогов в растерзанном виде, и артиллерийский капитан, который ни в ком не заискивает, и счастливый в любви юнкер, и все те же вчерашние
лица и всё с теми же вечными побуждениями лжи, тщеславия и легкомыслия.
— А я его не узнал было, старика-то, — говорит солдат
на уборке тел, за плечи поднимая перебитый в груди труп с огромной раздувшейся головой, почернелым глянцовитым
лицом и вывернутыми зрачками, — под спину берись, Морозка, а то, как бы не перервался. Ишь, дух скверный!»
Третий, с опухшим
лицом и обвязанной головой,
на которой сверху торчала солдатская шапка, сидел с боку, спустив ноги к колесу, и, облокотившись руками
на колени, дремал, казалось.
Станция была полна народом, когда Козельцов подъехал к ней. Первое
лицо, встретившееся ему еще
на крыльце, был худощавый, очень молодой человек, смотритель, который перебранивался с следовавшими за ним двумя офицерами.
Дымная, грязная комната была так полна офицерами и чемоданами, что Козельцов едва нашел место
на окне, где и присел; вглядываясь в
лица и вслушиваясь в разговоры, он начал делать папироску.
В пискливом тоне голоса и в пятновидном свежем румянце, набежавшем
на молодое
лицо этого офицера в то время, как он говорил, видна была эта милая молодая робость человека, который беспрестанно боится, что не так выходит его каждое слово.
Молодой офицерик с уважением посмотрел
на исхудалое
лицо безрукого, неожиданно просветлевшее улыбкой, замолчал и снова занялся чаем. Действительно в
лице безрукого офицера, в его позе и особенно в этом пустом рукаве шинели выражалось много этого спокойного равнодушия, которое можно объяснить так, что при всяком деле или разговоре он смотрел, как будто говоря: «всё это прекрасно, всё это я знаю и всё могу сделать, ежели бы я захотел только».
Когда же он очутился один, с изжогой и запыленным
лицом,
на 5-й станции,
на которой он встретился с курьером из Севастополя, рассказавшим ему про ужасы войны, и прождал 12 часов лошадей, — он уже совершенно раскаивался в своем легкомыслии, с смутным ужасом думал о предстоящем и ехал бессознательно вперед, как
на жертву.
Стройный, широкоплечий, в расстегнутой шинели, из-под которой виднелась красная рубашка с косым воротом, с папироской в руках, облокотившись
на перила крыльца, с наивной радостью в
лице и жесте, как он стоял перед братом, это был такой приятно-хорошенький мальчик, что всё бы так и смотрел
на него.
Они вошли в офицерскую палату. Марцов лежал навзничь, закинув жилистые обнаженные до локтей руки за голову и с выражением
на желтом
лице человека, который стиснул зубы, чтобы не кричать от боли. Целая нога была в чулке высунута из-под одеяла, и видно было, как он
на ней судорожно перебирает пальцами.
Встречались носилки с ранеными, опять полковые повозки с турами; какой-то полк встретился
на Корабельной; верховые проезжали мимо. Один из них был офицер с казаком. Он ехал рысью, но увидав Володю, приостановил лошадь около него, вгляделся ему в
лицо, отвернулся и поехал прочь, ударив плетью по лошади. «Один, один! всем всё равно, есть ли я, или нет меня
на свете», подумал с ужасом бедный мальчик, и ему без шуток захотелось плакать.
По левую руку
на корточках сидел красный, с потным
лицом офицерик, принужденно улыбался и шутил, когда били его карты, он шевелил беспрестанно одной рукой в пустом кармане шаровар и играл большой маркой, но очевидно уже не
на чистые, что именно и коробило красивого брюнета.
Скромные ли, учтивые манеры Володи, который обращался с ним так же, как с офицером, и не помыкал им, как мальчишкой, или приятная наружность пленили Влангу, как называли его солдаты, склоняя почему-то в женском роде его фамилию, только он не спускал своих добрых больших глупых глаз с
лица нового офицера, предугадывал и предупреждал все его желания и всё время находился в каком-то любовном экстазе, который, разумеется, заметили и подняли
на смех офицеры.
— Ну, и с Богом. Вот вы и обстреляетесь сразу, — сказал батарейный командир, с доброю улыбкой глядя
на смущенное
лицо прапорщика: — только поскорей собирайтесь. А чтобы вам веселей было, Вланг пойдет с вами за орудийного фейерверкера.
Некоторые из солдатиков делали то же, и вообще
на большей части их
лиц выражалось, ежели не боязнь, то беспокойство.
Начальник бастиона, обходивший в это время свое хозяйство, по его выражению, как он ни привык в 8 месяцев ко всяким родам храбрости, не мог не полюбоваться
на этого хорошенького мальчика в расстегнутой шинели, из-под которой видна красная рубашка, обхватывающая белую нежную шею, с разгоревшимся
лицом и глазами, похлопывающего руками и звонким голоском командующего: «первое, второе!» и весело взбегающего
на бруствер, чтобы посмотреть, куда падает его бомба.
Казаки проскакали по дороге, офицеры верхами, главнокомандующий в коляске и со свитой проехал мимо.
На каждом
лице видны были тяжелое волнение и ожидание чего-то ужасного.