Неточные совпадения
Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями;
до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но
это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки — весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с
этим зрелищем, ни с
этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы
это сделали на перевязочном пункте.
Где на батарее сидит кучка матросов, где по середине площадки,
до половины потонув в грязи, лежит разбитая пушка, где пехотный солдатик, с ружьем переходящий через батареи и с трудом вытаскивающий ноги из липкой грязи; везде, со всех сторон и во всех местах, видите черепки, неразорванные бомбы, ядра, следы лагеря, и всё
это затопленное в жидкой, вязкой грязи.
Рассказывал же нам один приезжий из Петербурга (он у министра по особым порученьям, премилый человек, и теперь, как в городе никого нет, такая для нас рисурс, что ты себе представить не можешь) — так он говорит наверно, что наши заняли Евпаторию, так что французам нет уж сообщения с Балаклавой, и что у нас при
этом убито 200 человек, а у французов
до 15 тыс.
Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе
эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем
этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе
этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все
эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою
до кармана, в котором лежало
это милое для него письмо.
Его прежний круг был
до такой степени выше теперешнего, что когда, в минуты откровенности, ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него были свои дрожки, как он танцовал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом, его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное — «пускай говорит», мол, и что ежели он не выказывал явного презрения к кутежу товарищей — водкой, к игре на 5-ти рублевый банк, и вообще к грубости их отношений, то
это надо отнести к особенной кротости, уживчивости и рассудительности его характера.
Анну на шею… полковник….» и он был уже генералом, удостоивающим посещения Наташу, вдову товарища, который по его мечтам, умрет к
этому времени, когда звуки бульварной музыки яснее долетели
до его слуха, толпы народа кинулись ему в глаза, и он очутился на бульваре прежним пехотным штабс-капитаном, ничего незначущим, неловким и робким.
— Знаешь, я
до того привык к
этим бомбам, что, я уверен, в России в звездную, ночь мне будет казаться, что
это всё бомбы: так привыкнешь.
— Вот оно когда пошло настоящее! — сказал Калугин. —
Этого звука ружейного я слышать не могу хладнокровно, как-то знаешь, за душу берет. Вон и «ура», — прибавил он, прислушиваясь к дальнему протяжному гулу сотен голосов: «а-а-а-а-а-а-а-а!» — доносившихся
до него с бастиона.
— Не изволите ли знать, что
это такое было? — спросил он учтиво, дотрогиваясь рукою
до козырька.
Уже несколько шагов только оставалось Калугину перейти через площадку
до блиндажа командира бастиона, как опять на него нашло затмение и
этот глупый страх; сердце забилось сильнее, кровь хлынула к голове, и ему нужно было усилие над собою, чтобы пробежать
до блиндажа.
Хвастал невольно, потому что во время всего дела находясь в каком-то тумане и забытьи
до такой степени, что всё, чтò случилось, казалось ему случившимся где-то, когда-то и с кем-то, очень естественно, он старался воспроизвести
эти подробности с выгодной для себя стороны. Но вот как
это было действительно.
В
это время навстречу
этим господам, на другом конце бульвара, показалась лиловатая фигура Михайлова на стоптанных сапогах и с повязанной головой. Он очень сконфузился, увидав их: ему вспомнилось, как он вчера присядал перед Калугиным, и пришло в голову, как бы они не подумали, что он притворяется раненым. Так что ежели бы
эти господа не смотрели на него, то он бы сбежал вниз и ушел бы домой с тем, чтобы не выходить
до тех пор, пока можно будет снять повязку.
Чувство
это в продолжение 3-месячного странствования по станциям, на которых почти везде надо было ждать и встречать едущих из Севастополя офицеров, с ужасными рассказами, постоянно увеличивалось и наконец довело
до того бедного офицера, что из героя, готового на самые отчаянные предприятия, каким он воображал себя в П., в Дуванкòй он был жалким трусом и, съехавшись месяц тому назад с молодежью, едущей из корпуса, он старался ехать как можно тише, считая
эти дни последними в своей жизни, на каждой станции разбирал кровать, погребец, составлял партию в преферанс, на жалобную книгу смотрел как на препровождение времени и радовался, когда лошадей ему не давали.
Володя без малейшего содрогания увидал
это страшное место, про которое он так много думал; напротив, он с эстетическим наслаждением и героическим чувством самодовольства, что вот и он через полчаса будет там, смотрел на
это действительно прелестно-оригинальное зрелище, и смотрел с сосредоточенным вниманием
до самого того времени, пока они не приехали на Северную, в обоз полка брата, где должны были узнать наверное о месте расположения полка и батареи.
Господи Великий! только Ты один слышал и знаешь те простые, но жаркие и отчаянные мольбы неведения, смутного раскаяния и страдания, которые восходили к Тебе из
этого страшного места смерти, от генерала, за секунду перед
этим думавшего о завтраке и Георгии на шею, но с страхом чующего близость Твою,
до измученного, голодного, вшивого солдата, повалившегося на голом полу Николаевской батареи и просящего Тебя скорее дать ему Там бессознательно предчувствуемую им награду за все незаслуженные страдания!
— Нет-с, уж я… извините меня, капитан, — покраснев
до ушей, сказал Володя, — уж я
это считаю неблагородно.
Не буду рассказывать, сколько еще ужасов, опасностей и разочарований испытал наш герой в
этот вечер: как вместо такой стрельбы, которую он видел на Волковом поле, при всех условиях точности и порядка, которые он надеялся найти здесь, он нашел 2 разбитые мортирки без прицелов, из которых одна была смята ядром в дуле, а другая стояла на щепках разбитой платформы; как он не мог
до утра добиться рабочих, чтоб починить платформу;как ни один заряд не был того веса, который означен был в Руководстве, как ранили 2 солдат его команды, и как 20 раз он был на волоске от смерти.
Это чувство было и у смертельно раненого солдата, лежащего между пятьюстами такими же ранеными на каменном полу Павловской набережной и просящего Бога о смерти, и у ополченца, из последних сил втиснувшегося в плотную толпу, чтобы дать дорогу верхом проезжающему генералу, и у генерала, твердо распоряжающегося переправой и удерживающего торопливость солдат, и у матроса, попавшего в движущийся батальон,
до лишения дыхания сдавленного колеблющеюся толпой, и у раненого офицера, которого на носилках несли четыре солдата и, остановленные спершимся народом, положили наземь у Николаевской батареи, и у артиллериста, 16 лет служившего при своем орудии и, по непонятному для него приказанию начальства, сталкивающего орудие с помощью товарищей с крутого берега в бухту, и у флотских, только-что выбивших закладки в кораблях и, бойко гребя, на баркасах отплывающих от них.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли
до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И
этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Расстроено оно было скотскими падежами, плутами приказчиками, неурожаями, повальными болезнями, истребившими лучших работников, и, наконец, бестолковьем самого помещика, убиравшего себе в Москве дом в последнем вкусе и убившего на
эту уборку все состояние свое
до последней копейки, так что уж не на что было есть.
Чичикову тоже не было надобности
до школ, но Платонов подхватил
этот предмет:
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за
это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все
это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти
до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
И что по существующим положениям
этого государства, в славе которому нет равного, ревизские души, окончивши жизненное поприще, числятся, однако ж,
до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и не увеличить сложность и без того уже весьма сложного государственного механизма…