Неточные совпадения
Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю
эту обыденную дребедень,
до которой ему нет никакого дела, все
эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при
этом самому изворачиваться, извиняться, лгать, — нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал.
Было душно, так что было даже нестерпимо сидеть, и все
до того было пропитано винным запахом, что, кажется, от одного
этого воздуха можно было в пять минут сделаться пьяным.
Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна в работе с утра
до ночи, скребет и моет и детей обмывает, ибо к чистоте сызмалетства привыкла, а с грудью слабою и к чахотке наклонною, и я
это чувствую.
Это была ужасно похудевшая женщина, тонкая, довольно высокая и стройная, еще с прекрасными темно-русыми волосами и действительно с раскрасневшимися
до пятен щеками.
Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид с своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими от стены обоями, и
до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку становилось в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься головой о потолок.
И так-то вот всегда у
этих шиллеровских прекрасных душ бывает:
до последнего момента рядят человека в павлиные перья,
до последнего момента на добро, а не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются,
до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
Это был необыкновенно веселый и сообщительный парень, добрый
до простоты.
Слагается иногда картина чудовищная, но обстановка и весь процесс всего представления бывают при
этом до того вероятны и с такими тонкими, неожиданными, но художественно соответствующими всей полноте картины подробностями, что их и не выдумать наяву
этому же самому сновидцу, будь он такой же художник, как Пушкин или Тургенев.
— Да что же
это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я
этого не вынесу, так чего ж я
до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать
эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще
до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что
это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…
— Нет, я не вытерплю, не вытерплю! Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех
этих расчетах, будь
это все, что решено в
этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика. Господи! Ведь я все же равно не решусь!.. Я ведь не вытерплю, не вытерплю!.. Чего же, чего же и
до сих пор…
Впоследствии, когда он припоминал
это время и все, что случилось с ним в
эти дни, минуту за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его
до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя, в сущности, и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как бы каким-то предопределением судьбы его.
Все
это хранилось у него
до времени под диваном.
Что же касается
до того, где достать топор, то
эта мелочь его нисколько не беспокоила, потому что не было ничего легче.
По убеждению его выходило, что
это затмение рассудка и упадок воли охватывают человека подобно болезни, развиваются постепенно и доходят
до высшего своего момента незадолго
до совершения преступления; продолжаются в том же виде в самый момент преступления и еще несколько времени после него, судя по индивидууму; затем проходят, так же как проходит всякая болезнь.
И
до того
эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки не подняла защитить себе лицо, хотя
это был самый необходимо-естественный жест в
эту минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом.
Наконец, вот и переулок; он поворотил в него полумертвый; тут он был уже наполовину спасен и понимал
это: меньше подозрений, к тому же тут сильно народ сновал, и он стирался в нем, как песчинка. Но все
эти мучения
до того его обессилили, что он едва двигался. Пот шел из него каплями, шея была вся смочена «Ишь нарезался!» — крикнул кто-то ему, когда он вышел на канаву.
—
Это деньги с вас по заемному письму требуют, взыскание. Вы должны или уплатить со всеми издержками, пенными [Пенные — от пеня — штраф за невыполнение принятых обязательств.] и прочими, или дать письменно отзыв, когда можете уплатить, а вместе с тем и обязательство не выезжать
до уплаты из столицы и не продавать и не скрывать своего имущества. А заимодавец волен продать ваше имущество, а с вами поступить по законам.
Луиза Ивановна с уторопленною любезностью пустилась приседать на все стороны и, приседая, допятилась
до дверей; но в дверях наскочила задом на одного видного офицера с открытым свежим лицом и с превосходными густейшими белокурыми бакенами.
Это был сам Никодим Фомич, квартальный надзиратель. Луиза Ивановна поспешила присесть чуть не
до полу и частыми мелкими шагами, подпрыгивая, полетела из конторы.
Раскольникову показалось, что письмоводитель стал с ним небрежнее и презрительнее после его исповеди, — но странное дело, — ему вдруг стало самому решительно все равно
до чьего бы то ни было мнения, и перемена
эта произошла как-то в один миг, в одну минуту.
О, какое ему дело теперь
до собственной подлости,
до всех
этих амбиций, поручиков, немок, взысканий, контор и проч., и проч.!
Не то чтоб он понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то ни было ему уже нельзя более обращаться к
этим людям в квартальной конторе, и будь
это всё его родные братья и сестры, а не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем было бы обращаться к ним и даже ни в каком случае жизни; он никогда еще
до сей минуты не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
И что всего мучительнее —
это было более ощущение, чем сознание, чем понятие; непосредственное ощущение, мучительнейшее ощущение из всех
до сих пор жизнию пережитых им ощущений.
«Если действительно все
это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты
до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал…
Это как же?»
Тот был дома, в своей каморке, и в
эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре, как они не видались. Разумихин сидел у себя в истрепанном
до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.
— Кой черт улики! А впрочем, именно по улике, да улика-то
эта не улика, вот что требуется доказать!
Это точь-в-точь как сначала они забрали и заподозрили
этих, как бишь их… Коха да Пестрякова. Тьфу! Как
это все глупо делается, даже вчуже гадко становится! Пестряков-то, может, сегодня ко мне зайдет… Кстати, Родя, ты
эту штуку уж знаешь, еще
до болезни случилось, ровно накануне того, как ты в обморок в конторе упал, когда там про
это рассказывали…
Но господин Лужин скрепился и, кажется, решился не примечать
до времени всех
этих странностей.
— В самом серьезном, так сказать, в самой сущности дела, — подхватил Петр Петрович, как бы обрадовавшись вопросу. — Я, видите ли, уже десять лет не посещал Петербурга. Все
эти наши новости, реформы, идеи — все
это и
до нас прикоснулось в провинции; но чтобы видеть яснее и видеть все, надобно быть в Петербурге. Ну-с, а моя мысль именно такова, что всего больше заметишь и узнаешь, наблюдая молодые поколения наши. И признаюсь: порадовался…
Я ведь и заговорил с целию, а то мне вся
эта болтовня-себятешение, все
эти неумолчные, беспрерывные общие места и все то же да все то же
до того в три года опротивели, что, ей-богу, краснею, когда и другие-то, не то что я, при мне говорят.
Извините меня, но я должен вам высказать, что слухи,
до вас дошедшие, или, лучше сказать,
до вас доведенные, не имеют и тени здравого основания, и я… подозреваю, кто… одним словом…
эта стрела… одним словом, ваша мамаша…
«Где
это, — подумал Раскольников, идя далее, — где
это я читал, как один приговоренный к смерти, за час
до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
— Ты не поверишь, ты и вообразить себе не можешь, Поленька, — говорила она, ходя по комнате, —
до какой степени мы весело и пышно жили в доме у папеньки и как
этот пьяница погубил меня и вас всех погубит!
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли
до того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к матери и сестре, взял их обеих за руки и минуты две молча всматривался то в ту, то в другую. Мать испугалась его взгляда. В
этом взгляде просвечивалось сильное
до страдания чувство, но в то же время было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала.
Он стоял с обеими дамами, схватив их обеих за руки, уговаривая их и представляя им резоны с изумительною откровенностью и, вероятно, для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко, как в тисках, сжимал им обеим руки
до боли и, казалось, пожирал глазами Авдотью Романовну, нисколько
этим не стесняясь.
Ни
до одной правды не добирались, не соврав наперед раз четырнадцать, а может, и сто четырнадцать, а
это почетно в своем роде; ну, а мы и соврать-то своим умом не умеем!
— Так, так… хоть я и не во всем с вами согласна, — серьезно прибавила Авдотья Романовна и тут же вскрикнула,
до того больно на
этот раз стиснул он ей руку.
— Ах,
эта болезнь! Что-то будет, что-то будет! И как он говорил с тобою, Дуня! — сказала мать, робко заглядывая в глаза дочери, чтобы прочитать всю ее мысль и уже вполовину утешенная тем, что Дуня же и защищает Родю, а стало быть, простила его. — Я уверена, что он завтра одумается, — прибавила она, выпытывая
до конца.
На тревожный же и робкий вопрос Пульхерии Александровны, насчет «будто бы некоторых подозрений в помешательстве», он отвечал с спокойною и откровенною усмешкой, что слова его слишком преувеличены; что, конечно, в больном заметна какая-то неподвижная мысль, что-то обличающее мономанию, — так как он, Зосимов, особенно следит теперь за
этим чрезвычайно интересным отделом медицины, — но ведь надо же вспомнить, что почти вплоть
до сегодня больной был в бреду, и… и, конечно, приезд родных его укрепит, рассеет и подействует спасительно, — «если только можно будет избегнуть новых особенных потрясений», прибавил он значительно.
Ты нервная, слабая дрянь, ты блажной, ты зажирел и ни в чем себе отказать не можешь, — а
это уж я называю грязью, потому что прямо доводит
до грязи.
Ты
до того себя разнежил, что, признаюсь, я всего менее понимаю, как ты можешь быть при всем
этом хорошим и даже самоотверженным лекарем.
Вымылся он в
это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло
до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на свете!
Это происшествие, как видно, беспокоило ее более всего,
до страха и трепета.
— Он еще
до болезни
это придумал, — прибавил он.
— Ах, Родя, ведь
это все только
до двух часов было. Мы с Дуней и дома-то раньше двух никогда не ложились.
—
Это правда, — как-то особенно заботливо ответил на
это Раскольников, — помню все,
до малейшей даже подробности, а вот поди: зачем я то делал, да туда ходил, да то говорил? уж и не могу хорошо объяснить.
— Ба! да и ты… с намерениями! — пробормотал он, посмотрев на нее чуть не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я бы должен был
это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь
до такой черты, что не перешагнешь ее — несчастна будешь, а перешагнешь, — может, еще несчастнее будешь… А впрочем, все
это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я хотел только сказать, что у вас, маменька, я прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.
— Да, прекрасный, превосходный, образованный, умный… — заговорил вдруг Раскольников какою-то неожиданною скороговоркой и с каким-то необыкновенным
до сих пор оживлением, — уж не помню, где я его прежде,
до болезни, встречал… Кажется, где-то встречал… Вот и
этот тоже хороший человек! — кивнул он на Разумихина, — нравится он тебе, Дуня? — спросил он ее и вдруг, неизвестно чему, рассмеялся.
—
Это, собственно, судейский слог, — перебил Разумихин, — судейские бумаги
до сих пор так пишутся.
Но, взглянув пристальнее, он вдруг увидал, что
это приниженное существо
до того уже принижено, что ему вдруг стало жалко.
Соня села, чуть не дрожа от страху, и робко взглянула на обеих дам. Видно было, что она и сама не понимала, как могла она сесть с ними рядом. Сообразив
это, она
до того испугалась, что вдруг опять встала и в совершенном смущении обратилась к Раскольникову.