Неточные совпадения
— Позвольте мне вам заметить, что
это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога,
до сих пор так здоров, как нельзя лучше.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за
это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все
это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти
до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
— Я уж знала
это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар,
до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.
— Собакевич подтвердил
это делом: он опрокинул половину бараньего бока к себе на тарелку, съел все, обгрыз, обсосал
до последней косточки.
И что по существующим положениям
этого государства, в славе которому нет равного, ревизские души, окончивши жизненное поприще, числятся, однако ж,
до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и не увеличить сложность и без того уже весьма сложного государственного механизма…
—
Это бы еще слава богу, — сказал Плюшкин, — да лих-то, что с того времени
до ста двадцати наберется.
Засим
это странное явление,
этот съежившийся старичишка проводил его со двора, после чего велел ворота тот же час запереть, потом обошел кладовые, с тем чтобы осмотреть, на своих ли местах сторожа, которые стояли на всех углах, колотя деревянными лопатками в пустой бочонок, наместо чугунной доски; после того заглянул в кухню, где под видом того чтобы попробовать, хорошо ли едят люди, наелся препорядочно щей с кашею и, выбранивши всех
до последнего за воровство и дурное поведение, возвратился в свою комнату.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в
этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а
до сих пор не набрался ума.
На
это полицеймейстер заметил, что бунта нечего опасаться, что в отвращение его существует власть капитана-исправника, что капитан-исправник хоть сам и не езди, а пошли только на место себя один картуз свой, то один
этот картуз погонит крестьян
до самого места их жительства.
Что
до того, как вести себя, соблюсти тон, поддержать этикет, множество приличий самых тонких, а особенно наблюсти моду в самых последних мелочах, то в
этом они опередили даже дам петербургских и московских.
Длинные перчатки были надеты не вплоть
до рукавов, но обдуманно оставляли обнаженными возбудительные части рук повыше локтя, которые у многих дышали завидною полнотою; у иных даже лопнули лайковые перчатки, побужденные надвинуться далее, — словом, кажется, как будто на всем было написано: нет,
это не губерния,
это столица,
это сам Париж!
— Знаете, Анна Григорьевна, ведь
это просто раздирает сердце, когда видишь,
до чего достигла наконец безнравственность.
Председатель отвечал, что
это вздор, и потом вдруг побледнел сам, задав себе вопрос, а что, если души, купленные Чичиковым, в самом деле мертвые? а он допустил совершить на них крепость да еще сам сыграл роль поверенного Плюшкина, и дойдет
это до сведения генерал-губернатора, что тогда?
Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были
до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы не заключалось
это в значительной сумме, чтобы не трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок.
Чтобы наконец потом, со временем, вкусить непременно все
это, вот для чего береглась копейка, скупо отказываемая
до времени и себе и другому.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту
до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, — но все
это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего
этого не было и делано.
Что же касается
до обысков, то здесь, как выражались даже сами товарищи, у него просто было собачье чутье: нельзя было не изумиться, видя, как у него доставало столько терпения, чтобы ощупать всякую пуговку, и все
это производилось с убийственным хладнокровием, вежливым
до невероятности.
Расстроено оно было скотскими падежами, плутами приказчиками, неурожаями, повальными болезнями, истребившими лучших работников, и, наконец, бестолковьем самого помещика, убиравшего себе в Москве дом в последнем вкусе и убившего на
эту уборку все состояние свое
до последней копейки, так что уж не на что было есть.
Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что
до автора, то он ни в каком случае не должен ссориться с своим героем: еще не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди —
это не безделица.
Все
это облечено было в тишину невозмущаемую, которую не пробуждали даже чуть долетавшие
до слуха отголоски воздушных певцов, наполнявших воздух.
Кто ж был жилец
этой деревни, к которой, как к неприступной крепости, нельзя было и подъехать отсюда, а нужно было подъезжать с другой стороны — полями, хлебами и, наконец, редкой дубровой, раскинутой картинно по зелени, вплоть
до самых изб и господского дома? Кто был жилец, господин и владетель
этой деревни? Какому счастливцу принадлежал
этот закоулок?
К довершению
этого, кричал кричмя дворовый ребятишка, получивший от матери затрещину; визжал борзой кобель, присев задом к земле, по поводу горячего кипятка, которым обкатил его, выглянувши из кухни, повар. Словом, все голосило и верещало невыносимо. Барин все видел и слышал. И только тогда, когда
это делалось
до такой степени несносно, что даже мешало барину ничем не заниматься, высылал он сказать, чтоб шумели потише.
Но покуда все оканчивалось одним обдумыванием; изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом все
это отодвигалось на сторону, бралась наместо того в руки книга и уже не выпускалась
до самого обеда.
Это было обольщенье; происходило
это от необыкновенной стройности и гармонического соотношенья между собой всех частей тела, от головы
до пальчиков.
Чичиков, чинясь, проходил в дверь боком, чтоб дать и хозяину пройти с ним вместе; но
это было напрасно: хозяин бы не прошел, да его уж и не было. Слышно было только, как раздавались его речи по двору: «Да что ж Фома Большой? Зачем он
до сих пор не здесь? Ротозей Емельян, беги к повару-телепню, чтобы потрошил поскорей осетра. Молоки, икру, потроха и лещей в уху, а карасей — в соус. Да раки, раки! Ротозей Фома Меньшой, где же раки? раки, говорю, раки?!» И долго раздавалися всё — раки да раки.
— Вы думаете: «Дурак, дурак
этот Петух! зазвал обедать, а обеда
до сих пор нет». Будет готов, почтеннейший. Не успеет стриженая девка косы заплесть, как он поспеет.
—
Это первый хозяин, какой когда-либо бывал на Руси. Он в десять лет с небольшим, купивши расстроенное имение, едва дававшее двадцать тысяч, возвел его
до того, что теперь он получает двести тысяч.
На
это Чичиков <подумал>: «Ну, вряд ли выберется такое время. Вот я выучился грамоте, а „Графиня Лавальер“
до сих пор еще не прочитана».
— Одеть всех
до одного в России, как ходят в Германии. Ничего больше, как только
это, и я вам ручаюсь, что все пойдет как по маслу: науки возвысятся, торговля подымется, золотой век настанет в России.
Чичикову тоже не было надобности
до школ, но Платонов подхватил
этот предмет...
Все они были
до того нелепы, так странны, так мало истекали из познанья людей и света, что оставалось только пожимать плечами да говорить: «Господи боже! какое необъятное расстояние между знаньем света и уменьем пользоваться
этим знаньем!» Почти все прожекты основывались на потребности вдруг достать откуда-нибудь сто или двести тысяч.
Покамест все
это было еще судейская тайна и
до ушей его не дошло, хотя верная записка юрисконсульта, которую он вскоре получил, несколько дала ему понять, что каша заварится.