Неточные совпадения
По
этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был еще далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость
до окончания плана предпринять что-нибудь решительное.
Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от
этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу
до самого лба расплылось красное пятно.
— Что
это? — почти с ужасом сказал Илья Ильич. — Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся
до сих пор? Захар, Захар!
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас
это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем
это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати
до пяти в канцелярии, с восьми
до двенадцати дома — несчастный!»
Между тем сам как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в
этой должности и дожил
до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в голову не приходило, чтоб он пошел выше.
— Поди с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь лето: ведь
это все равно что дача. Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же
до обеда слетаю к ней — ты дай мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
Это происходило, как заметил Обломов впоследствии, оттого, что есть такие начальники, которые в испуганном
до одурения лице подчиненного, выскочившего к ним навстречу, видят не только почтение к себе, но даже ревность, а иногда и способности к службе.
В
эти блаженные дни на долю Ильи Ильича тоже выпало немало мягких, бархатных, даже страстных взглядов из толпы красавиц, пропасть многообещающих улыбок, два-три непривилегированные поцелуя и еще больше дружеских рукопожатий, с болью
до слез.
Редко судьба сталкивала его с женщиною в обществе
до такой степени, чтоб он мог вспыхнуть на несколько дней и почесть себя влюбленным. От
этого его любовные интриги не разыгрывались в романы: они останавливались в самом начале и своею невинностью, простотой и чистотой не уступали повестям любви какой-нибудь пансионерки на возрасте.
Так он совершил единственную поездку из своей деревни
до Москвы и
эту поездку взял за норму всех вообще путешествий. А теперь, слышал он, так не ездят: надо скакать сломя голову!
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но, сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив
это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
— Да что
это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли
до греха? Вот бумага, извольте.
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо
этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет
эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь,
до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
«Ведь и я бы мог все
это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее
этого! Куда же все
это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит,
до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Измученное волнениями или вовсе не знакомое с ними сердце так и просится спрятаться в
этот забытый всеми уголок и жить никому не ведомым счастьем. Все сулит там покойную, долговременную жизнь
до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть.
Между тем им нисколько не показалось удивительно, как
это, например, кузнец Тарас чуть было собственноручно не запарился
до смерти в землянке,
до того, что надо было отливать его водой.
Пекли исполинский пирог, который сами господа ели еще на другой день; на третий и четвертый день остатки поступали в девичью; пирог доживал
до пятницы, так что один совсем черствый конец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, перекрестясь, с треском неустрашимо разрушал
эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием, что
это господский пирог, нежели самым пирогом, как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино из черепка какой-нибудь тысячелетней посуды.
Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве
до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке,
эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а может быть, еще и на нас самих.
Это продолжалось
до тех пор, пока Васька или Мотька донес барину, что, вот-де, когда он, Мотька, сего утра лазил на остатки галереи, так углы совсем отстали от стен и, того гляди, рухнут опять.
Илья Иванович простер свою заботливость даже
до того, что однажды, гуляя по саду, собственноручно приподнял, кряхтя и охая, плетень и велел садовнику поставить поскорей две жерди: плетень благодаря
этой распорядительности Обломова простоял так все лето, и только зимой снегом повалило его опять.
Это частью делалось по привычке, частью из экономии. На всякий предмет, который производился не дома, а приобретался покупкою, обломовцы были
до крайности скупы.
— Так
это Марья Онисимовна: она любит пироги с грибами — как
это не помнишь! Да и Марья Онисимовна не
до Ильина дня, а
до Прохора и Никанора гостила.
Зачем им разнообразие, перемены, случайности, на которые напрашиваются другие? Пусть же другие и расхлебывают
эту чашу, а им, обломовцам, ни
до чего и дела нет. Пусть другие живут, как хотят.
Изредка разве
это провождение времени нарушится каким-нибудь нечаянным случаем, когда, например, все угорят целым домом, от мала
до велика.
Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего
этого хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями, обойти тайком разбросанные по пути просвещения и честей камни и преграды, не трудясь перескакивать через них, то есть, например, учиться слегка, не
до изнурения души и тела, не
до утраты благословенной, в детстве приобретенной полноты, а так, чтоб только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства.
Все захохотали, а Захар был как ударом поражен
этой выходкой кучера, с которым одним он и вел
до тех пор дружескую беседу.
А он сделал
это очень просто: взял колею от своего деда и продолжил ее, как по линейке,
до будущего своего внука, и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому.
— Все, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу,
это оглядыванье с ног
до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружится, одуреешь.
—
До седых волос,
до гробовой доски.
Это жизнь!
Он с ужасом побежал бы от женщины, если она вдруг прожжет его глазами или сама застонет, упадет к нему на плечо с закрытыми глазами, потом очнется и обовьет руками шею
до удушья…
Это фейерверк, взрыв бочонка с порохом; а потом что? Оглушение, ослепление и опаленные волосы!
И все
это чудо сделает она, такая робкая, молчаливая, которой
до сих пор никто не слушался, которая еще не начала жить! Она — виновница такого превращения!
Ее воображению открыта теперь самая поэтическая сфера жизни: ей должны сниться юноши с черными кудрями, стройные, высокие, с задумчивой, затаенной силой, с отвагой на лице, с гордой улыбкой, с
этой искрой в глазах, которая тонет и трепещет во взгляде и так легко добирается
до сердца, с мягким и свежим голосом, который звучит как металлическая струна.
Отчего вдруг, вследствие каких причин, на лице девушки, еще на той неделе такой беззаботной, с таким
до смеха наивным лицом, вдруг ляжет строгая мысль? И какая
это мысль? О чем? Кажется, все лежит в
этой мысли, вся логика, вся умозрительная и опытная философия мужчины, вся система жизни!
— Чтоб поминутно жить
этим: сегодня, всю ночь, завтра —
до нового свидания… Я только тем и живу.
«Я посягал на поцелуй, — с ужасом думал он, — а ведь
это уголовное преступление в кодексе нравственности, и не первое, не маловажное! Еще
до него есть много степеней: пожатие руки, признание, письмо…
Это мы всё прошли. Однако ж, — думал он дальше, выпрямляя голову, — мои намерения честны, я…»
«Да, — говорил он с собой, — вот он где, мир прямого, благородного и прочного счастья! Стыдно мне было
до сих пор скрывать
эти цветы, носиться в аромате любви, точно мальчику, искать свиданий, ходить при луне, подслушивать биение девического сердца, ловить трепет ее мечты… Боже!»
— Боже мой!
До чего дошло: ты краснеешь! — с ужасом сказал он. — Как мы неосторожны! Что выйдет из
этого?
— Боже мой! — говорил Обломов. — Да если слушать Штольца, так ведь
до тетки век дело не дойдет! Он говорит, что надо начать строить дом, потом дорогу, школы заводить…
Этого всего в целый век не переделаешь. Мы, Ольга, вместе поедем, и тогда…
— Так что же? А
это разве ничего, что мы видим друг друга, что ты зайдешь в антракте, при разъезде подойдешь, подашь руку
до кареты?.. Извольте ехать! — повелительно прибавила она. — Что
это за новости!
— Как можно говорить, чего нет? — договаривала Анисья, уходя. — А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и в голову-то не придет; день-деньской маешься, маешься —
до того ли? Бог знает, что
это! Вот образ-то на стене… — И вслед за
этим говорящий нос исчез за дверь, но говор еще слышался с минуту за дверью.
Между
этими заботами рисовалось ему прекрасное лицо Ольги, ее пушистые, говорящие брови и
эти умные серо-голубые глаза, и вся головка, и коса ее, которую она спускала как-то низко на затылок, так что она продолжала и дополняла благородство всей ее фигуры, начиная с головы
до плеч и стана.
Так мечтала она, и побежала к барону, и искусно предупредила его, чтоб он
до времени об
этой новости не говорил никому, решительно никому. Под
этим никому она разумела одного Обломова.
— Да; но мне не хотелось заговаривать с теткой
до нынешней недели,
до получения письма. Я знаю, она не о любви моей спросит, а об имении, войдет в подробности, а
этого ничего я не могу объяснить, пока не получу ответа от поверенного.
«Как можно! А как не отдашь в срок? если дела пойдут плохо, тогда подадут ко взысканию, и имя Обломова,
до сих пор чистое, неприкосновенное…» Боже сохрани! Тогда прощай его спокойствие, гордость… нет, нет! Другие займут да потом и мечутся, работают, не спят, точно демона впустят в себя. Да, долг —
это демон, бес, которого ничем не изгонишь, кроме денег!
Словом, сведения и деньги получены удовлетворительные, и Илья Ильич не встретил крайней надобности ехать сам и был с
этой стороны успокоен
до будущего года.
А если
до сих пор
эти законы исследованы мало, так
это потому, что человеку, пораженному любовью, не
до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность
до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Илья Ильич понимал, какое значение он внес в
этот уголок, начиная с братца
до цепной собаки, которая, с появлением его, стала получать втрое больше костей, но он не понимал, как глубоко пустило корни
это значение и какую неожиданную победу он сделал над сердцем хозяйки.
Сама Агафья Матвеевна не в силах была не только пококетничать с Обломовым, показать ему каким-нибудь признаком, что в ней происходит, но она, как сказано, никогда не сознавала и не понимала
этого, даже забыла, что несколько времени назад
этого ничего не происходило в ней, и любовь ее высказалась только в безграничной преданности
до гроба.
— Тише, тише, кум! — прервал Иван Матвеевич. — Что ж, все тридцать пять! Когда
до пятидесяти дотянешь? Да с пятидесятью в рай не попадешь. Женишься, так живи с оглядкой, каждый рубль считай, об ямайском забудь и думать — что
это за жизнь!
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу
до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об
этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у нее, не хочет.