Неточные совпадения
Так обаятелен этот чудный запах леса после весенней грозы, запах березы, фиалки, прелого листа, сморчков, черемухи, что я не могу усидеть
в бричке, соскакиваю с подножки, бегу к кустам и, несмотря на то, что меня осыпает дождевыми каплями, рву мокрые ветки распустившейся черемухи, бью
себя ими по лицу и упиваюсь их чудным запахом.
Мне было неловко видеть ее печаль при свидании с нами; я сознавал, что мы сами по
себе ничто
в ее глазах, что мы ей дороги только как воспоминание, я чувствовал, что
в каждом поцелуе, которыми она покрывала мои щеки, выражалась одна мысль: ее нет, она умерла, я не увижу ее больше!
Он во всем стоял выше меня:
в забавах,
в учении,
в ссорах,
в умении держать
себя, и все это отдаляло меня от него и заставляло испытывать непонятные для меня моральные страдания.
Кто не замечал тех таинственных бессловесных отношений, проявляющихся
в незаметной улыбке, движении или взгляде между людьми, живущими постоянно вместе: братьями, друзьями, мужем и женой, господином и слугой,
в особенности когда люди эти не во всем откровенны между
собой. Сколько недосказанных желаний, мыслей и страха — быть понятым — выражается
в одном случайном взгляде, когда робко и нерешительно встречаются ваши глаза!
С тех пор как помню
себя, помню я и Машу
в нашем доме, и никогда, до случая, переменившего совершенно мой взгляд на нее, и про который я расскажу сейчас, — я не обращал на нее ни малейшего внимания.
Я был слишком самолюбив, чтобы привыкнуть к своему положению, утешался, как лисица, уверяя
себя, что виноград еще зелен, то есть старался презирать все удовольствия, доставляемые приятной наружностью, которыми на моих глазах пользовался Володя и которым я от души завидовал, и напрягал все силы своего ума и воображения, чтобы находить наслаждения
в гордом одиночестве.
Заметив, что Карл Иваныч находился
в том чувствительном расположении духа,
в котором он, не обращая внимания на слушателей, высказывал для самого
себя свои задушевные мысли, я, молча и не спуская глаз с его доброго лица, сел на кровать.
Отчего у вас ничего нет с
собой, борода ваша не брита и платье ваше
в грязи?» — сказал он мне, когда я сел с ним.
Он полюбил меня, достал у посланника паспорт и взял меня с
собой в Россию учить детей.
Бог сей видит и сей знает, и на сей его святое воля, тольк вас жалько мне, детьи!» — заключил Карл Иваныч, притягивая меня к
себе за руку и целуя
в голову.
В то время как Володя отвечал ему с свободой и уверенностью, свойственною тем, кто хорошо знает предмет, я без всякой цели вышел на лестницу, и так как вниз нельзя мне было идти, весьма естественно, что я незаметно для самого
себя очутился на площадке.
Я чувствовал
себя кругом виноватым — и за то, что был не
в классе, и за то, что находился
в таком неуказанном месте, поэтому молчал и, опустив голову, являл
в своей особе самое трогательное выражение раскаяния.
— Что со мной будет?! А-а-ах! что я наделал?! — говорил я вслух, прохаживаясь по мягкому ковру кабинета. — Э! — сказал я сам
себе, доставая конфеты и сигары, — чему быть, тому не миновать… — И побежал
в дом.
Но я находился
в раздраженном состоянии человека, проигравшего более того, что у него есть
в кармане, который боится счесть свою запись и продолжает ставить отчаянные карты уже без надежды отыграться, а только для того, чтобы не давать самому
себе времени опомниться. Я дерзко улыбнулся и ушел от него.
Я вдруг почувствовал презрение ко всему женскому полу вообще и к Сонечке
в особенности; начал уверять
себя, что ничего веселого нет
в этих играх, что они приличны только девчонкам, и мне чрезвычайно захотелось буянить и сделать какую-нибудь такую молодецкую штуку, которая бы всех удивила. Случай не замедлил представиться.
Он сказал это так громко, что все слышали его слова. Кровь с необыкновенной силой прилила к моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен
в эту минуту, потому что St.-Jérôme, избегая моего взгляда, быстро подошел ко мне и схватил за руку; но только что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так дурно, что я, не помня
себя от злобы, вырвал руку и из всех моих детских сил ударил его.
Голова моя закружилась от волнения; помню только, что я отчаянно бился головой и коленками до тех пор, пока во мне были еще силы; помню, что нос мой несколько раз натыкался на чьи-то ляжки, что
в рот мне попадал чей-то сюртук, что вокруг
себя со всех сторон я слышал присутствие чьих-то ног, запах пыли и violette, [фиалки (фр.).] которой душился St.-Jérôme.
То я воображал, что я непременно умру, и живо представлял
себе удивление Jérôme’а, находящего
в чулане, вместо меня, безжизненное тело.
Тут я как будто просыпаюсь и нахожу
себя опять на сундуке,
в темном чулане, с мокрыми от слез щеками, без всякой мысли, твердящего слова: и мы все летим выше и выше.
Только что St.-Jérôme, сказав мне, чтобы я шел
в свою комнату, спустился вниз, — я, не отдавая
себе отчета
в том, что я делаю, побежал по большой лестнице, ведущей на улицу.
— Пойдем-ка со мной, любезный! Как ты смел трогать портфель
в моем кабинете, — сказал он, вводя меня за
собой в маленькую диванную. — А? что ж ты молчишь? а? — прибавил он, взяв меня за ухо.
Когда я проснулся, было уже очень поздно, одна свечка горела около моей кровати, и
в комнате сидели наш домашний доктор, Мими и Любочка. По лицам их заметно было, что боялись за мое здоровье. Я же чувствовал
себя так хорошо и легко после двенадцатичасового сна, что сейчас бы вскочил с постели, ежели бы мне не неприятно было расстроить их уверенность
в том, что я очень болен.
Само
собою разумеется, что бабушка объяснила ему свое мнение насчет телесного наказания, и он не смел бить нас; но, несмотря на это, он часто угрожал,
в особенности мне, розгами и выговаривал слово fouetter [сечь (фр.).] (как-то fouatter) так отвратительно и с такой интонацией, как будто высечь меня доставило бы ему величайшее удовольствие.
Карл Иваныч был смешной старик, дядька, которого я любил от души, но ставил все-таки ниже
себя в моем детском понимании общественного положения.
Карл Иваныч ставил нас на колени лицом
в угол, и наказание состояло
в физической боли, происходившей от такого положения; St.-Jérôme, выпрямляя грудь и делая величественный жест рукою, трагическим голосом кричал: «A genoux, mauvais sujet!», приказывал становиться на колени лицом к
себе и просить прощения. Наказание состояло
в унижении.
Несмотря на то, что проявления его любви были весьма странны и несообразны (например, встречая Машу, он всегда старался причинить ей боль, или щипал ее, или бил ладонью, или сжимал ее с такой силой, что она едва могла переводить дыхание), но самая любовь его была искренна, что доказывается уже тем, что с той поры, как Николай решительно отказал ему
в руке своей племянницы, Василий запил с горя, стал шляться по кабакам, буянить — одним словом, вести
себя так дурно, что не раз подвергался постыдному наказанию на съезжей.
В продолжение года, во время которого я вел уединенную, сосредоточенную
в самом
себе, моральную жизнь, все отвлеченные вопросы о назначении человека, о будущей жизни, о бессмертии души уже представились мне; и детский слабый ум мой со всем жаром неопытности старался уяснить те вопросы, предложение которых составляет высшую ступень, до которой может достигать ум человека, но разрешение которых не дано ему.
Раз мне пришла мысль, что счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним, что человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив, и, чтобы приучить
себя к труду, я, несмотря на страшную боль, держал по пяти минут
в вытянутых руках лексиконы Татищева или уходил
в чулан и веревкой стегал
себя по голой спине так больно, что слезы невольно выступали на глазах.
Однако философские открытия, которые я делал, чрезвычайно льстили моему самолюбию: я часто воображал
себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел на остальных смертных; но, странно, приходя
в столкновение с этими смертными, я робел перед каждым, и чем выше ставил
себя в собственном мнении, тем менее был способен с другими не только выказывать сознание собственного достоинства, но не мог даже привыкнуть не стыдиться за каждое свое самое простое слово и движение.
Володя уже один
в собственном экипаже выезжает со двора, принимает к
себе своих знакомых, курит табак, ездит на балы, и даже я сам видел, как раз он
в своей комнате выпил две бутылки шампанского с своими знакомыми и как они при каждом бокале называли здоровье каких-то таинственных особ и спорили о том, кому достанется le fond de la bouteille. [последний глоток (фр.).]
Один раз, поздно вечером, он,
в черном фраке и белом жилете, вошел
в гостиную с тем, чтобы взять с
собой на бал Володю, который
в это время одевался
в своей комнате. Бабушка
в спальне дожидалась, чтобы Володя пришел показаться ей (она имела привычку перед каждым балом призывать его к
себе, благословлять, осматривать и давать наставления).
В зале, освещенной только одной лампой, Мими с Катенькой ходила взад и вперед, а Любочка сидела за роялем и твердила второй концерт Фильда, любимую пьесу maman.
Нехлюдов был нехорош
собой: маленькие серые глаза, невысокий крутой лоб, непропорциональная длина рук и ног не могли быть названы красивыми чертами. Хорошего было
в нем только — необыкновенно высокий рост, нежный цвет лица и прекрасные зубы. Но лицо это получало такой оригинальный и энергический характер от узких, блестящих глаз и переменчивого, то строгого, то детски-неопределенного выражения улыбки, что нельзя было не заметить его.
Kapp сказал, что во всякой привязанности есть две стороны: одна любит, другая позволяет любить
себя, одна целует, другая подставляет щеку. Это совершенно справедливо; и
в нашей дружбе я целовал, а Дмитрий подставлял щеку; но и он готов был целовать меня. Мы любили ровно, потому что взаимно знали и ценили друг друга; но это не мешало ему оказывать влияние на меня, а мне подчиняться ему.
Само
собою разумеется, что под влиянием Нехлюдова я невольно усвоил и его направление, сущность которого составляло восторженное обожание идеала добродетели и убеждение
в назначении человека постоянно совершенствоваться. Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью, — очень легко и просто казалось исправить самого
себя, усвоить все добродетели и быть счастливым…