Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть не за диалогами, а с теми, кого
я люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
Неточные совпадения
«Какой он добрый и как нас
любит, а
я мог так дурно о нем думать!»
Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее:
мне было совестно, и
я не понимал, как за минуту перед тем
я мог не
любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось
мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты.
Бывало, он
меня не замечает, а
я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная!
Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он
любил, когда
я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
—
Я двенадцать лет живу в этом доме и могу сказать перед богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, — что
я их
любил и занимался ими больше, чем ежели бы это были мои собственные дети.
Наталью Николаевну
я уважаю и
люблю, Николай, — сказал он, прикладывая руку к груди, — да что она?.. ее воля в этом доме все равно, что вот это, — при этом он с выразительным жестом кинул на пол обрезок кожи.
Я сочувствовал его горю, и
мне больно было, что отец и Карл Иваныч, которых
я почти одинаково
любил, не поняли друг друга;
я опять отправился в угол, сел на пятки и рассуждал о том, как бы восстановить между ними согласие.
Я не спускал глаз с Катеньки.
Я давно уже привык к ее свеженькому белокуренькому личику и всегда
любил его; но теперь
я внимательнее стал всматриваться в него и полюбил еще больше. Когда мы подошли к большим, папа, к великой нашей радости, объявил, что, по просьбе матушки, поездка отложена до завтрашнего утра.
Он
любил музыку, певал, аккомпанируя себе на фортепьяно, романсы приятеля своего А…, цыганские песни и некоторые мотивы из опер; но ученой музыки не
любил и, не обращая внимания на общее мнение, откровенно говорил, что сонаты Бетховена нагоняют на него сон и скуку и что он не знает лучше ничего, как «Не будите
меня, молоду», как ее певала Семенова, и «Не одна», как певала цыганка Танюша.
Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не
любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для
меня источником лучших наслаждений.
— Ах, милая, милая мамаша, как
я тебя
люблю!
— Так ты
меня очень
любишь? — Она молчит с минуту, потом говорит: — Смотри, всегда
люби меня, никогда не забывай. Если не будет твоей мамаши, ты не забудешь ее? не забудешь, Николенька?
Против моего ожидания, оказалось, что, кроме двух стихов, придуманных
мною сгоряча,
я, несмотря на все усилия, ничего дальше не мог сочинить.
Я стал читать стихи, которые были в наших книгах; но ни Дмитриев, ни Державин не помогли
мне — напротив, они еще более убедили
меня в моей неспособности. Зная, что Карл Иваныч
любил списывать стишки,
я стал потихоньку рыться в его бумагах и в числе немецких стихотворений нашел одно русское, принадлежащее, должно быть, собственно его перу.
— И
любим, как родну-ю мать, — твердил
я себе под нос. — Какую бы рифму вместо мать? играть? кровать?.. Э, сойдет! все лучше карл-иванычевых!
«Зачем
я написал: как родную мать? ее ведь здесь нет, так не нужно было и поминать ее; правда,
я бабушку
люблю, уважаю, но все она не то… зачем
я написал это, зачем
я солгал? Положим, это стихи, да все-таки не нужно было».
Я не мог прийти в себя от мысли, что вместо ожидаемого рисунка при всех прочтут мои никуда не годные стихи и слова: как родную мать, которые ясно докажут, что
я никогда не
любил и забыл ее.
— Прошу
любить старую тетку, — говорила она, целуя Володю в волосы, — хотя
я вам и дальняя, но
я считаю по дружеским связям, а не по степеням родства, — прибавила она, относясь преимущественно к бабушке; но бабушка продолжала быть недовольной ею и отвечала...
Может быть, потому, что ему надоедало чувствовать беспрестанно устремленными на него мои беспокойные глаза, или просто, не чувствуя ко
мне никакой симпатии, он заметно больше
любил играть и говорить с Володей, чем со
мною; но
я все-таки был доволен, ничего не желал, ничего не требовал и всем готов был для него пожертвовать.
«Как мог
я так страстно и так долго
любить Сережу? — рассуждал
я, лежа в постели. — Нет! он никогда не понимал, не умел ценить и не стоил моей любви… а Сонечка? что это за прелесть! „Хочешь?“, „тебе начинать“.
«Вот кто истинно
любил ее!» — подумал
я, и
мне стало стыдно за самого себя.
— Неправда, матушка, вы
меня не
любите; вот дай только вырастете большие, выдете замуж и Нашу свою забудете.
И
любила же она
меня, покойница!
— На много ступеней подвинул
меня этим к себе господь. Что
мне теперь здесь осталось? для кого
мне жить? кого
любить?
— А нас разве вы не
любите? — сказал
я с упреком и едва удерживаясь от слез.
— Богу известно, как
я вас
люблю, моих голубчиков, но уж так
любить, как
я ее
любила, никого не
любила, да и не могу
любить.
В голову никому не могло прийти, глядя на печаль бабушки, чтобы она преувеличивала ее, и выражения этой печали были сильны и трогательны; но не знаю почему,
я больше сочувствовал Наталье Савишне и до сих пор убежден, что никто так искренно и чисто не
любил и не сожалел о maman, как это простодушное и любящее созданье.
Неточные совпадения
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут.
Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем // В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати
я замечу в скобках, // Что речь веду в моих строфах //
Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил // Твое задумчивое пенье? // Кого твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу //
Я безотрадно испытал. // Блажен, кто с нею сочетал // Горячку рифм: он тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки сердца успокоил, // Поймал и славу между тем; // Но
я,
любя, был глуп и нем.
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для
меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. //
Люблю ее, мой друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной на мураве лугов, // Зимой на чугуне камина, // На зеркальном паркете зал, // У моря на граните скал.
Увы, Татьяна увядает; // Бледнеет, гаснет и молчит! // Ничто ее не занимает, // Ее души не шевелит. // Качая важно головою, // Соседи шепчут меж собою: // Пора, пора бы замуж ей!.. // Но полно. Надо
мне скорей // Развеселить воображенье // Картиной счастливой любви. // Невольно, милые мои, //
Меня стесняет сожаленье; // Простите
мне:
я так
люблю // Татьяну милую мою!
Увы, на разные забавы //
Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, //
Я балы б до сих пор
любил. //
Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; //
Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго
я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, //
Я всё их помню, и во сне // Они тревожат сердце
мне.