Неточные совпадения
И что это она пишет
мне: «
Люби Дуню, Родя, а она тебя больше себя самой
любит»; уж не угрызения ли совести ее самое втайне мучат, за то, что дочерью сыну согласилась пожертвовать.
Я, брат, теперь всю твою подноготную разузнал, недаром ты с Пашенькой откровенничал, когда еще на родственной ноге состоял, а теперь
любя говорю…
— Да прозябал всю жизнь уездным почтмейстером… пенсионишко получает, шестьдесят пять лет, не стоит и говорить…
Я его, впрочем,
люблю. Порфирий Петрович придет: здешний пристав следственных дел… правовед. Да, ведь ты знаешь…
С этого вечера, когда
я узнал, как он всем вам был предан и как особенно вас, Катерина Ивановна, уважал и
любил, несмотря на свою несчастную слабость, с этого вечера мы и стали друзьями…
—
Я ее больше всех
люблю! — с какой-то особенною твердостию проговорила Поленька, и улыбка ее стала вдруг серьезнее.
— Он Лидочку больше всех нас
любил, — продолжала она очень серьезно и не улыбаясь, уже совершенно как говорят большие, — потому
любил, что она маленькая, и оттого еще, что больная, и ей всегда гостинцу носил, а нас он читать учил, а
меня грамматике и закону божию, — прибавила она с достоинством, — а мамочка ничего не говорила, а только мы знали, что она это
любит, и папочка знал, а мамочка
меня хочет по-французски учить, потому что
мне уже пора получить образование.
Если бы вы только знали, как
я вас обеих
люблю!..
Любить я вас недостоин, но преклоняться пред вами — это обязанность каждого, если только он не совершенный скот!
Я хотя их сейчас и ругал ругательски, но
я ведь их всех уважаю; даже Заметова хоть не уважаю, так
люблю, потому — щенок!
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и говори. К тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды стоят;
я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у
меня там одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие
любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
— Так вот, Дмитрий Прокофьич,
я бы очень, очень хотела узнать… как вообще… он глядит теперь на предметы, то есть, поймите
меня, как бы это вам сказать, то есть лучше сказать: что он
любит и что не
любит? Всегда ли он такой раздражительный? Какие у него желания и, так сказать, мечты, если можно? Что именно теперь имеет на него особенное влияние? Одним словом,
я бы желала…
—
Я иногда слишком уж от сердца говорю, так что Дуня
меня поправляет… Но, боже мой, в какой он каморке живет! Проснулся ли он, однако? И эта женщина, хозяйка его, считает это за комнату? Послушайте, вы говорите, он не
любит сердца выказывать, так что
я, может быть, ему и надоем моими… слабостями?.. Не научите ли вы
меня, Дмитрий Прокофьич? Как
мне с ним?
Я, знаете, совсем как потерянная хожу.
— Да вы не раздражайтесь, — засмеялся через силу Зосимов, — предположите, что вы мой первый пациент, ну а наш брат, только что начинающий практиковать, своих первых пациентов, как собственных детей,
любит, а иные почти в них влюбляются. А
я ведь пациентами-то не богат.
— Вот за это-то
я его и
люблю! — прошептал все преувеличивающий Разумихин, энергически повернувшись на стуле. — Есть у него эти движения!..
—
Я такие
люблю, — сказала Дуня.
Она больная такая девочка была, — продолжал он, как бы опять вдруг задумываясь и потупившись, — совсем хворая; нищим
любила подавать и о монастыре все мечтала, и раз залилась слезами, когда
мне об этом стала говорить; да, да… помню… очень помню.
«Лжет! — думал он про себя, кусая ногти со злости. — Гордячка! Сознаться не хочет, что хочется благодетельствовать! О, низкие характеры! Они и
любят, точно ненавидят. О, как
я… ненавижу их всех!»
— И прекрасно, Дунечка. Ну, уж как вы там решили, — прибавила Пульхерия Александровна, — так уж пусть и будет. А
мне и самой легче: не
люблю притворяться и лгать; лучше будем всю правду говорить… Сердись, не сердись теперь Петр Петрович!
«Мать, сестра, как
любил я их!
—
Я не знаю этого, — сухо ответила Дуня, —
я слышала только какую-то очень странную историю, что этот Филипп был какой-то ипохондрик, какой-то домашний философ, люди говорили, «зачитался», и что удавился он более от насмешек, а не от побой господина Свидригайлова. А он при
мне хорошо обходился с людьми, и люди его даже
любили, хотя и действительно тоже винили его в смерти Филиппа.
— Удивляюсь, что вы ставите так вопрос, Авдотья Романовна, — раздражался все более и более Лужин. — Ценя и, так сказать, обожая вас,
я в то же время весьма и весьма могу не
любить кого-нибудь из ваших домашних. Претендуя на счастье вашей руки, не могу в то же время принять на себя обязательств несогласимых…
А теперь, когда
любите меня, откажитесь…
Да что делать, слабость,
люблю военное дело, и уж так
люблю я читать все эти военные реляции… решительно
я моей карьерой манкировал.
— Экой же вы вертун! — захихикал Порфирий, — да с вами, батюшка, и не сладишь; мономания какая-то в вас засела. Так не верите
мне? А
я вам скажу, что уж верите, уж на четверть аршина поверили, а
я сделаю, что поверите и на весь аршин, потому истинно вас
люблю и искренно добра вам желаю.
И если
я когда-нибудь, — предположив нелепость, — буду в законном браке, то
я даже рад буду вашим растреклятым рогам;
я тогда скажу жене моей: «Друг мой, до сих пор
я только
любил тебя, теперь же
я тебя уважаю, потому что ты сумела протестовать!» Вы смеетесь?
«Друг мой, — сказал бы
я ей, —
я тебя
люблю, но еще сверх того желаю, чтобы ты
меня уважала, — вот!» Так ли, так ли
я говорю?..
(Потому что иные благотворители очень
любят этак размазывать свои благодеяния;
я знаю.)
— И зачем, зачем
я ей сказал, зачем
я ей открыл! — в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, — вот ты ждешь от
меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь,
я это вижу; а что
я скажу тебе? Ничего ведь ты не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся… из-за
меня! Ну вот, ты плачешь и опять
меня обнимаешь, — ну за что ты
меня обнимаешь? За то, что
я сам не вынес и на другого пришел свалить: «страдай и ты,
мне легче будет!» И можешь ты
любить такого подлеца?
Я лучше
любил лежать и думать.
—
Я сказал ей, что ты очень хороший, честный и трудолюбивый человек. Что ты ее
любишь,
я ей не говорил, потому она это сама знает.
— Ну, вот еще! Куда бы
я ни отправился, что бы со
мной ни случилось, — ты бы остался у них провидением.
Я, так сказать, передаю их тебе, Разумихин. Говорю это, потому что совершенно знаю, как ты ее
любишь и убежден в чистоте твоего сердца. Знаю тоже, что и она тебя может
любить, и даже, может быть, уж и
любит. Теперь сам решай, как знаешь лучше, — надо иль не надо тебе запивать.
Я тогда поглумился, а теперь вам скажу, что ужасно
люблю вообще, то есть, как любитель, эту первую, юную, горячую пробу пера.
— Ну вот! — с отвращением отпарировал Свидригайлов, — сделайте одолжение, не говорите об этом, — прибавил он поспешно и даже без всякого фанфаронства, которое выказывалось во всех прежних его словах. Даже лицо его как будто изменилось. — Сознаюсь в непростительной слабости, но что делать: боюсь смерти и не
люблю, когда говорят о ней. Знаете ли, что
я мистик отчасти?
— А вы и на силу претендуете? Хе-хе-хе! Удивили же вы
меня сейчас, Родион Романыч, хоть
я заранее знал, что это так будет. Вы же толкуете
мне о разврате и об эстетике! Вы — Шиллер, вы — идеалист! Все это, конечно, так и должно быть, и надо бы удивляться, если б оно было иначе, но, однако ж, как-то все-таки странно в действительности… Ах, жаль, что времени мало, потому вы сами прелюбопытный субъект! А кстати, вы
любите Шиллера?
Я ужасно
люблю.
— А вы убеждены, что не может? (Свидригайлов прищурился и насмешливо улыбнулся.) Вы правы, она
меня не
любит; но никогда не ручайтесь в делах, бывших между мужем и женой или любовником и любовницей. Тут есть всегда один уголок, который всегда всему свету остается неизвестен и который известен только им двум. Вы ручаетесь, что Авдотья Романовна на
меня с отвращением смотрела?
— Детей
я вообще
люблю,
я очень
люблю детей, — захохотал Свидригайлов.
«Это под окном, должно быть, какой-нибудь сад, — подумал он, — шумят деревья; как
я не
люблю шум деревьев ночью, в бурю и в темноту, скверное ощущение!» И он вспомнил, как, проходя давеча мимо Петровского парка, с отвращением даже подумал о нем.
Тут вспомнил кстати и о — кове мосте, и о Малой Неве, и ему опять как бы стало холодно, как давеча, когда он стоял над водой. «Никогда в жизнь мою не
любил я воды, даже в пейзажах, — подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на одну странную мысль: ведь вот, кажется, теперь бы должно быть все равно насчет этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает… в подобном же случае.
Конечно,
я твердо уверена, что Дуня слишком умна и, кроме того, и
меня и тебя
любит… но уж не знаю, к чему все это приведет.
— Маменька, что бы ни случилось, что бы вы обо
мне ни услышали, что бы вам обо
мне ни сказали, будете ли вы
любить меня так, как теперь? — спросил он вдруг от полноты сердца, как бы не думая о своих словах и не взвешивая их.
—
Я пришел вас уверить, что
я вас всегда
любил, и теперь рад, что мы одни, рад даже, что Дунечки нет, — продолжал он с тем же порывом, —
я пришел вам сказать прямо, что хоть вы и несчастны будете, но все-таки знайте, что сын ваш
любит вас теперь больше себя и что все, что вы думали про
меня, что
я жесток и не
люблю вас, все это была неправда. Вас
я никогда не перестану
любить… Ну и довольно;
мне казалось, что так надо сделать и этим начать…
— Так
я и думала! Да ведь и
я с тобой поехать могу, если тебе надо будет. И Дуня; она тебя
любит, она очень
любит тебя, и Софья Семеновна, пожалуй, пусть с нами едет, если надо; видишь,
я охотно ее вместо дочери даже возьму. Нам Дмитрий Прокофьич поможет вместе собраться… но… куда же ты… едешь?
— Но зачем же они сами
меня так
любят, если
я не стою того!
О, если б
я был один и никто не
любил меня и сам бы
я никого никогда не
любил!
Неточные совпадения
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут.
Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем // В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати
я замечу в скобках, // Что речь веду в моих строфах //
Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил // Твое задумчивое пенье? // Кого твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу //
Я безотрадно испытал. // Блажен, кто с нею сочетал // Горячку рифм: он тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки сердца успокоил, // Поймал и славу между тем; // Но
я,
любя, был глуп и нем.
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для
меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. //
Люблю ее, мой друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной на мураве лугов, // Зимой на чугуне камина, // На зеркальном паркете зал, // У моря на граните скал.
Увы, Татьяна увядает; // Бледнеет, гаснет и молчит! // Ничто ее не занимает, // Ее души не шевелит. // Качая важно головою, // Соседи шепчут меж собою: // Пора, пора бы замуж ей!.. // Но полно. Надо
мне скорей // Развеселить воображенье // Картиной счастливой любви. // Невольно, милые мои, //
Меня стесняет сожаленье; // Простите
мне:
я так
люблю // Татьяну милую мою!
Увы, на разные забавы //
Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, //
Я балы б до сих пор
любил. //
Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; //
Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго
я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, //
Я всё их помню, и во сне // Они тревожат сердце
мне.