Неточные совпадения
В то время как
я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно
было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.
Голос его
был строг и не имел уже того выражения доброты, которое тронуло
меня до слез. В классной Карл Иваныч
был совсем другой человек: он
был наставник.
Я живо оделся, умылся и, еще с щеткой в руке, приглаживая мокрые волосы, явился на его зов.
В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча,
был один, который больше всего
мне его напоминает. Это — кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке
была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.
Бывало, он
меня не замечает, а
я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная!
Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно
быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда
я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про
меня Карл Иваныч: ему, должно
быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково
мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
Вот какой
был вид из них: прямо под окнами дорога, на которой каждая выбоина, каждый камешек, каждая колея давно знакомы и милы
мне; за дорогой — стриженая липовая аллея, из-за которой кое-где виднеется плетеный частокол; через аллею виден луг, с одной стороны которого гумно, а напротив лес; далеко в лесу видна избушка сторожа.
Когда
я стараюсь вспомнить матушку такою, какою она
была в это время,
мне представляются только ее карие глаза, выражающие всегда одинаковую доброту и любовь, родинка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый белый воротничок, нежная сухая рука, которая так часто
меня ласкала и которую
я так часто целовал; но общее выражение ускользает от
меня.
Карл Иваныч
был глух на одно ухо, а теперь от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда
мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и сказал...
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо
было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты жизни
я хоть мельком мог видеть эту улыбку,
я бы не знал, что такое горе.
Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям,
мне кажется, можно бы
было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда
было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то
есть:
я прав, а впрочем, воля ваша!
— Ну, из этих-то денег ты и пошлешь десять тысяч в Совет за Петровское. Теперь деньги, которые находятся в конторе, — продолжал папа (Яков смешал прежние двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), — ты принесешь
мне и нынешним же числом покажешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул их, показывая, должно
быть, этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так же.) Этот же конверт с деньгами ты передашь от
меня по адресу.
Я близко стоял от стола и взглянул на надпись.
Было написано: «Карлу Ивановичу Мауеру».
Должно
быть, заметив, что
я прочел то, чего
мне знать не нужно, папа положил
мне руку на плечо и легким движением показал направление прочь от стола.
Я не понял, ласка ли это или замечание, на всякий же случай поцеловал большую жилистую руку, которая лежала на моем плече.
— Позвольте вам доложить, Петр Александрыч, что как вам
будет угодно, а в Совет к сроку заплатить нельзя. Вы изволите говорить, — продолжал он с расстановкой, — что должны получиться деньги с залогов, с мельницы и с сена… (Высчитывая эти статьи, он кинул их на кости.) Так
я боюсь, как бы нам не ошибиться в расчетах, — прибавил он, помолчав немного и глубокомысленно взглянув на папа.
— А вот изволите видеть: насчет мельницы, так мельник уже два раза приходил ко
мне отсрочки просить и Христом-богом божился, что денег у него нет… да он и теперь здесь: так не угодно ли вам
будет самим с ним поговорить?
—
Я распоряжений своих не переменю, — сказал он, — но если в получении этих денег действительно
будет задержка, то, нечего делать, возьмешь из хабаровских, сколько нужно
будет.
— Вы уже знаете,
я думаю, что
я нынче в ночь еду в Москву и беру вас с собою, — сказал он. — Вы
будете жить у бабушки, a maman с девочками остается здесь. И вы это знайте, что одно для нее
будет утешение — слышать, что вы учитесь хорошо и что вами довольны.
«Так вот что предвещал
мне мой сон! — подумал
я, — дай бог только, чтобы не
было чего-нибудь еще хуже».
«Ежели мы нынче едем, то, верно, классов не
будет; это славно! — думал
я. — Однако жалко Карла Иваныча. Его, верно, отпустят, потому что иначе не приготовили бы для него конверта… Уж лучше бы век учиться да не уезжать, не расставаться с матушкой и не обижать бедного Карла Иваныча. Он и так очень несчастлив!»
Володя учился порядочно;
я же так
был расстроен, что решительно ничего не мог делать.
Долго бессмысленно смотрел
я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся
мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время говорить их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал
меня (это
был дурной признак), именно на том месте, где один говорит: «Wo kommen Sie her?», [Откуда вы идете? (нем.)] а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause», [
Я иду из кофейни (нем.).] —
я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: «Haben Sie die Zeitung nicht gelesen?» [Вы не читали газеты? (нем.)]
Карл Иваныч рассердился, поставил
меня на колени, твердил, что это упрямство, кукольная комедия (это
было любимое его слово), угрожал линейкой и требовал, чтобы
я просил прощенья, тогда как
я от слез не мог слова вымолвить; наконец, должно
быть, чувствуя свою несправедливость, он ушел в комнату Николая и хлопнул дверью.
Должно
быть, Николай хотел встать, потому что Карл Иваныч сказал: «Сиди, Николай!» — и вслед за этим затворил дверь.
Я вышел из угла и подошел к двери подслушивать.
—
Я двенадцать лет живу в этом доме и могу сказать перед богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, — что
я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы это
были мои собственные дети.
Ты помнишь, Николай, когда у Володеньки
была горячка, помнишь, как
я девять дней, не смыкая глаз, сидел у его постели.
Оттого, что
меня не
будет, они не разбогатеют, а
я, бог милостив, найду себе кусок хлеба… не так ли, Николай?
Много и долго говорил в этом духе Карл Иваныч: говорил о том, как лучше умели ценить его заслуги у какого-то генерала, где он прежде жил (
мне очень больно
было это слышать), говорил о Саксонии, о своих родителях, о друге своем портном Schönheit и т. д., и т. д.
Я сочувствовал его горю, и
мне больно
было, что отец и Карл Иваныч, которых
я почти одинаково любил, не поняли друг друга;
я опять отправился в угол, сел на пятки и рассуждал о том, как бы восстановить между ними согласие.
— А! вот что! — сказал папа. — Почем же он знает, что
я хочу наказывать этого охотника? Ты знаешь,
я вообще не большой охотник до этих господ, — продолжал он по-французски, — но этот особенно
мне не нравится и должен
быть…
— Ах, что ты со
мной сделала! — сказал папа, улыбаясь и приставив руку ко рту с той стороны, с которой сидела Мими. (Когда он это делал,
я всегда слушал с напряженным вниманием, ожидая чего-нибудь смешного.) — Зачем ты
мне напомнила об его ногах?
я посмотрел и теперь ничего
есть не
буду.
Барыни сошли и после небольшого прения о том, кому на какой стороне сидеть и за кого держаться (хотя,
мне кажется, совсем не нужно
было держаться), уселись, раскрыли зонтики и поехали.
—
Будь покоен:
мне не в первый раз, — отвечал
я гордо.
Мне казалось, что не может
быть решительнее этой минуты.
Гончие то заливались около самой опушки, то постепенно отдалялись от
меня; зайца не
было.
С Жираном
было то же самое: сначала он рвался и взвизгивал, потом лег подле
меня, положил морду
мне на колени и успокоился.
Вдруг Жиран завыл и рванулся с такой силой, что
я чуть
было не упал.
Я оглянулся. На опушке леса, приложив одно ухо и приподняв другое, перепрыгивал заяц. Кровь ударила
мне в голову, и
я все забыл в эту минуту: закричал что-то неистовым голосом, пустил собаку и бросился бежать. Но не успел
я этого сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел, сделал прыжок и больше
я его не видал.
Я заметил ему это; но он отвечал, что оттого, что мы
будем больше или меньше махать руками, мы ничего не выиграем и не проиграем и все же далеко не уедем.
Коли так рассуждать, то и на стульях ездить нельзя; а Володя,
я думаю, сам помнит, как в долгие зимние вечера мы накрывали кресло платками, делали из него коляску, один садился кучером, другой лакеем, девочки в середину, три стула
были тройка лошадей, — и мы отправлялись в дорогу.
У
меня же
были слезы на глазах.
Тень моя
была длиннее, чем прежде, и, судя по ней,
я предполагал, что имею вид довольно красивого всадника; но чувство самодовольства, которое
я испытывал,
было скоро разрушено следующим обстоятельством.
Большой статный рост, странная, маленькими шажками, походка, привычка подергивать плечом, маленькие, всегда улыбающиеся глазки, большой орлиный нос, неправильные губы, которые как-то неловко, но приятно складывались, недостаток в произношении — пришепетывание, и большая во всю голову лысина: вот наружность моего отца, с тех пор как
я его запомню, — наружность, с которою он умел не только прослыть и
быть человеком àbonnes fortunes, [удачливым (фр.).] но нравиться всем без исключения — людям всех сословий и состояний, в особенности же тем, которым хотел нравиться.
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом: те поступки и образ жизни, которые доставляли ему счастие или удовольствия, он считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень увлекательно, и эта способность,
мне кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии
был тот же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
Maman играла второй концерт Фильда — своего учителя.
Я дремал, и в моем воображении возникали какие-то легкие, светлые и прозрачные воспоминания. Она заиграла патетическую сонату Бетховена, и
я вспоминал что-то грустное, тяжелое и мрачное. Maman часто играла эти две пьесы; поэтому
я очень хорошо помню чувство, которое они во
мне возбуждали. Чувство это
было похоже на воспоминание; но воспоминание чего? казалось, что вспоминаешь то, чего никогда не
было.
Мне казалось, что важнее тех дел, которые делались в кабинете, ничего в мире
быть не могло; в этой мысли подтверждало
меня еще то, что к дверям кабинета все подходили обыкновенно перешептываясь и на цыпочках; оттуда же
был слышен громкий голос папа и запах сигары, который всегда, не знаю почему,
меня очень привлекал.
—
Я беру Карла Иваныча с детьми. Место в бричке
есть. Они к нему привыкли, и он к ним, кажется, точно привязан; а семьсот рублей в год никакого счета не делают, et puis au fond c’est un très bon diable. [и потом, в сущности, он славный малый (фр.).]
— Если бы ты видела, как он
был тронут, когда
я ему сказал, чтобы он оставил эти пятьсот рублей в виде подарка… но что забавнее всего — это счет, который он принес
мне. Это стоит посмотреть, — прибавил он с улыбкой, подавая ей записку, написанную рукою Карла Иваныча, — прелесть!
— Да, Петр Александрыч, — сказал он сквозь слезы (этого места совсем не
было в приготовленной речи), —
я так привык к детям, что не знаю, что
буду делать без них. Лучше
я без жалованья
буду служить вам, — прибавил он, одной рукой утирая слезы, а другой подавая счет.
Много воды утекло с тех пор, много воспоминаний о
былом потеряли для
меня значение и стали смутными мечтами, даже и странник Гриша давно окончил свое последнее странствование; но впечатление, которое он произвел на
меня, и чувство, которое возбудил, никогда не умрут в моей памяти.
Чувство умиления, с которым
я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство мое
было насыщено, а во-вторых, потому, что
я отсидел себе ноги, сидя на одном месте, и
мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади
меня в темном чулане. Кто-то взял
меня за руку и шепотом сказал: «Чья это рука?» В чулане
было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу, который шептал
мне над самым ухом,
я тотчас узнал Катеньку.
— Ничего, матушка, — отвечала она, — должно
быть,
я вам чем-нибудь противна, что вы
меня со двора гоните… Что ж,
я пойду.