Неточные совпадения
В то время когда Маслова, измученная длинным переходом, подходила с своими конвойными к зданию окружного суда, тот самый племянник ее воспитательниц, князь Дмитрий Иванович Нехлюдов, который соблазнил ее, лежал еще на своей высокой, пружинной с пуховым тюфяком, смятой постели и, расстегнув ворот голландской чистой ночной рубашки с заутюженными складочками на груди, курил папиросу. Он остановившимися глазами смотрел перед
собой и думал о том, что предстоит ему нынче
сделать и что было вчера.
Вот это-то и было причиной, по которой Нехлюдов считал
себя не в праве, если бы даже и хотел этого,
сделать предложение Корчагиной.
«Теперь надо добросовестно, как я всегда
делаю и считаю должным, исполнить общественную обязанность. Притом же это часто бывает и интересно», сказал он
себе и вошел мимо швейцара в сени суда.
И,
сделав усилие над
собой и помня то, как в этих случаях поступают вообще все люди в его положении, он обнял Катюшу за талию.
Нехлюдов пустил ее, и ему стало на мгновенье не только неловко и стыдно, но гадко на
себя. Ему бы надо было поверить
себе, но он не понял, что эта неловкость и стыд были самые добрые чувства его души, просившиеся наружу, а, напротив, ему показалось, что это говорит в нем его глупость, что надо
делать, как все
делают.
Он пришел в столовую. Тетушки нарядные, доктор и соседка стояли у закуски. Всё было так обыкновенно, но в душе Нехлюдова была буря. Он не понимал ничего из того, что ему говорили, отвечал невпопад и думал только о Катюше, вспоминая ощущение этого последнего поцелуя, когда он догнал ее в коридоре. Он ни о чем другом не мог думать. Когда она входила в комнату, он, не глядя на нее, чувствовал всем существом своим ее присутствие и должен был
делать усилие над
собой, чтобы не смотреть на нее.
Он
сделал ей знак рукою, вызывая ее на двор к
себе.
Пришедшим слепым нищим он дал рубль, на чай людям он роздал 15 рублей, и когда Сюзетка, болонка Софьи Ивановны, при нем ободрала
себе в кровь ногу, то он, вызвавшись
сделать ей перевязку, ни минуты не задумавшись, разорвал свой батистовый с каемочками платок (Софья Ивановна знала, что такие платки стоят не меньше 15 рублей дюжина) и
сделал из него бинты для Сюзетки.
«Но что же
делать? Всегда так. Так это было с Шенбоком и гувернанткой, про которую он рассказывал, так это было с дядей Гришей, так это было с отцом, когда он жил в деревне и у него родился от крестьянки тот незаконный сын Митенька, который и теперь еще жив. А если все так
делают, то, стало быть, так и надо». Так утешал он
себя, но никак не мог утешиться. Воспоминание это жгло его совесть.
В глубине, в самой глубине души он знал, что поступил так скверно, подло, жестоко, что ему, с сознанием этого поступка, нельзя не только самому осуждать кого-нибудь, но смотреть в глаза людям, не говоря уже о том, чтобы считать
себя прекрасным, благородным, великодушным молодым человеком, каким он считал
себя. А ему нужно было считать
себя таким для того, чтобы продолжать бодро и весело жить. А для этого было одно средство: не думать об этом. Так он и
сделал.
Он чувствовал
себя в положении того щенка, который дурно вел
себя в комнатах и которого хозяин, взяв зa шиворот, тычет носом в ту гадость, которую он
сделал.
— Филипп, вы не ту гардину, — у большого окна, — страдальчески проговорила Софья Васильевна, очевидно жалевшая
себя за те усилия, которые ей нужно было
сделать, чтобы выговорить эти слова, и тотчас же для успокоения поднося ко рту рукой, покрытой перстнями, пахучую дымящуюся пахитоску.
Он чувствовал, что формально, если можно так выразиться, он был прав перед нею: он ничего не сказал ей такого, что бы связывало его, не
делал ей предложения, но по существу он чувствовал, что связал
себя с нею, обещал ей, а между тем нынче он почувствовал всем существом своим, что не может жениться на ней.
«Разорву эту ложь, связывающую меня, чего бы это мне ни стоило, и признаю всё и всем скажу правду и
сделаю правду, — решительно вслух сказал он
себе.
Он молился, просил Бога помочь ему, вселиться в него и очистить его, а между тем то, о чем он просил, уже совершилось. Бог, живший в нем, проснулся в его сознании. Он почувствовал
себя Им и потому почувствовал не только свободу, бодрость и радость жизни, но почувствовал всё могущество добра. Всё, всё самое лучшее, что только мог
сделать человек, он чувствовал
себя теперь способным
сделать.
Удивительное дело: с тех пор как Нехлюдов понял, что дурен и противен он сам
себе, с тех пор другие перестали быть противными ему; напротив, он чувствовал и к Аграфене Петровне и к Корнею ласковое и уважительное чувство. Ему хотелось покаяться и перед Корнеем, но вид Корнея был так внушительно-почтителен, что он не решился этого
сделать.
Или буду с предводителем, которого я постыдно обманывал с его женой, на собрании считать голоса за и против проводимого постановления земской инспекции школ и т. п., а потом буду назначать свидания его жене (какая мерзость!); или буду продолжать картину, которая, очевидно, никогда не будет кончена, потому что мне и не следует заниматься этими пустяками и не могу ничего этого
делать теперь», говорил он
себе и не переставая радовался той внутренней перемене, которую чувствовал.
И когда он представлял
себе только, как он увидит ее, как он скажет ей всё, как покается в своей вине перед ней, как объявит ей, что он
сделает всё, что может, женится на ней, чтобы загладить свою вину, — так особенное восторженное чувство охватывало его, и слезы выступали ему на глаза.
Воспитаем так не одного, а миллионы людей, и потом поймаем одного и воображаем
себе, что мы что-то
сделали, оградили
себя, и что больше уже и требовать от нас нечего, мы его препроводили из Московской в Иркутскую губернию, — с необыкновенной живостью и ясностью думал Нехлюдов, сидя на своем стуле рядом с полковником и слушая различные интонации голосов защитника, прокурора и председателя и глядя на их самоуверенные жесты.
Все жили только для
себя, для своего удовольствия, и все слова о Боге и добре были обман. Если же когда поднимались вопросы о том, зачем на свете всё устроено так дурно, что все
делают друг другу зло и все страдают, надо было не думать об этом. Станет скучно — покурила или выпила или, что лучше всего, полюбилась с мужчиной, и пройдет.
«Однако надо
делать то, за чем пришел, — сказал он, подбадривая
себя. — Как же быть?»
«Боже мой! Помоги мне. Научи меня, что мне
делать!» говорил
себе Нехлюдов, глядя на ее такое изменившееся, дурное теперь лицо.
Но, не будучи в силах разобраться в этом, она поступила и теперь, как поступала всегда: отогнала от
себя эти воспоминания и постаралась застлать их особенным туманом развратной жизни; так точно она
сделала и теперь.
«Ничего ты не
сделаешь с этой женщиной, — говорил этот голос, — только
себе на шею повесишь камень, который утопит тебя и помешает тебе быть полезным другим. Дать ей денег, всё, что есть, проститься с ней и кончить всё навсегда?» подумалось ему.
Вера Ефремовна считала
себя отчасти виновной в заключении Шустовой и умоляла Нехлюдова, имеющего связи,
сделать всё возможное для того, чтобы освободить ее.
Очевидно было, что, как ни искусны и ни стары и привычны были доводы, позволяющие людям
делать зло другим, не чувствуя
себя за него ответственными, смотритель не мог не сознавать, что он один из виновников того горя, которое проявлялось в этой комнате; и ему, очевидно, было ужасно тяжело.
Главное же — ты должен обдумать свою жизнь и решить, что ты будешь
делать с
собой, и соответственно этому и распорядиться своей собственностью.
Потом — истинно ли ты перед своей совестью поступаешь так, как ты поступаешь, или
делаешь это для людей, для того, чтобы похвалиться перед ними?» спрашивал
себя Нехлюдов и не мог не признаться, что то, что будут говорить о нем люди, имело влияние на его решение.
«Нет, не поддамся», — подумал Нехлюдов и очнулся и спросил
себя: «Что же, хорошо или дурно я
делаю?
Выходило, что он лишил
себя многого, а крестьянам не
сделал того, чего они ожидали.
Нехлюдов
сделал усилие над
собой и начал свою речь тем, что объявил мужикам о своем намерении отдать им землю совсем. Мужики молчали, и в выражении их лиц не произошло никакого изменения.
Он не только вспомнил, но почувствовал
себя таким, каким он был тогда, когда он четырнадцатилетним мальчиком молился Богу, чтоб Бог открыл ему истину, когда плакал ребенком на коленях матери, расставаясь с ней и обещаясь ей быть всегда добрым и никогда не огорчать ее, — почувствовал
себя таким, каким он был, когда они с Николенькой Иртеневым решали, что будут всегда поддерживать друг друга в доброй жизни и будут стараться
сделать всех людей счастливыми.
И удивительное дело, что нужно для
себя, он никак не мог решить, а что нужно
делать для других, он знал несомненно.
— Нет, от царя ничего нет. Я просто от
себя говорю: что если бы царь сказал: отобрать от помещиков землю и отдать мужикам, — как бы вы
сделали?
Он обещал не столько им, сколько
себе,
сделать для разъяснения этого дела всё, что только будет возможно.
— Нет, ma tante, [тетушка,] это всё кончено. Мне только хотелось помочь ей, потому что, во-первых, она невинно осуждена, и я в этом виноват, виноват и во всей ее судьбе. Я чувствую
себя обязанным
сделать для нее, что могу.
Погубить же, разорить, быть причиной ссылки и заточения сотен невинных людей вследствие их привязанности к своему народу и религии отцов, как он
сделал это в то время, как был губернатором в одной из губерний Царства Польского, он не только не считал бесчестным, но считал подвигом благородства, мужества, патриотизма; не считал также бесчестным то, что он обобрал влюбленную в
себя жену и свояченицу.
Сын не только не исправился, но
сделал еще тысячу рублей долга и позволил
себе сказать отцу, что ему и так дома жить мучение.
— Прошу покорно, садитесь, а меня извините. Я буду ходить, если позволите, — сказал он, заложив руки в карманы своей куртки и ступая легкими мягкими шагами по диагонали большого строгого стиля кабинета. — Очень рад с вами познакомиться и, само
собой,
сделать угодное графу Ивану Михайловичу, — говорил он, выпуская душистый голубоватый дым и осторожно относя сигару ото рта, чтобы не сронить пепел.
— Только подумаем, любезные сестры и братья, о
себе, о своей жизни, о том, что мы
делаем, как живем, как прогневляем любвеобильного Бога, как заставляем страдать Христа, и мы поймем, что нет нам прощения, нет выхода, нет спасения, что все мы обречены погибели. Погибель ужасная, вечные мученья ждут нас, — говорил он дрожащим, плачущим голосом. — Как спастись? Братья, как спастись из этого ужасного пожара? Он объял уже дом, и нет выхода.
Тон короткой, но сильной речи Фанарина был такой, что он извиняется за то, что настаивает на том, что господа сенаторы с своей проницательностью и юридической мудростью видят и понимают лучше его, но что
делает он это только потому, что этого требует взятая им на
себя обязанность.
И он, засовывая
себе в рот бороду и
делая гримасы, очень натурально притворился, что он ничего не знает об этом деле, как только то, что поводы к кассации недостаточны, и потому согласен с председательствующим об оставлении жалобы без последствий.
Но, несмотря на самое точное и добросовестное исполнение всего того, что от него требовалось, он не нашел в этой службе удовлетворения своей потребности быть полезным и не мог вызвать в
себе сознания того, что он
делает то, что должно.
И он еще больше, чем на службе, чувствовал, что это было «не то», а между тем, с одной стороны, не мог отказаться от этого назначения, чтобы не огорчить тех, которые были уверены, что они
делают ему этим большое удовольствие, а с другой стороны, назначение это льстило низшим свойствам его природы, и ему доставляло удовольствие видеть
себя в зеркале в шитом золотом мундире и пользоваться тем уважением, которое вызывало это назначение в некоторых людях.
И хорошо ли
сделаю, лишив
себя богатства?» спросил он
себя.
Нехлюдов уехал бы в тот же день вечером, но он обещал Mariette быть у нее в театре, и хотя он знал, что этого не надо было
делать, он всё-таки, кривя перед самим
собой душой, поехал, считая
себя обязанным данным словом.
«Но что же
делать теперь? — спросил он
себя. Связан ли я с нею? Не освобожден ли я теперь именно этим ее поступком?» спросил он
себя.
А мое дело
делать то, чего требует от меня моя совесть, — сказал он
себе.
— Какой смысл имеет отдача земли крестьянам с платой им самим же
себе? — говорил он. — Если уж он хотел это
сделать, мог продать им через крестьянский банк. Это имело бы смысл. Вообще это поступок граничащий с ненормальностью, — говорил Игнатий Никифорович, подумывая уже об опеке, и требовал от жены, чтобы она серьезно переговорила с братом об этом его странном намерении.
Масленников, вероятно,
сделал свое обычное распоряжение, подписал с своим дурацким росчерком бумагу с печатным заголовком и, конечно, уж никак не сочтет
себя виноватым.