Неточные совпадения
— Когда найдено
было электричество, — быстро перебил Левин, — то
было только открыто явление, и неизвестно
было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали с того, что столики им
пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали говорить, что это
есть сила неизвестная.
Весь день этот Анна провела дома, то
есть у Облонских, и не принимала никого, так как уж некоторые из ее знакомых, успев узнать о ее прибытии, приезжали в этот же день. Анна всё утро провела с Долли и с детьми. Она только послала записочку к брату, чтоб он непременно обедал дома. «Приезжай, Бог милостив»,
писала она.
— Ну, и Бог с тобой, — сказала она у двери кабинета, где уже
были приготовлены ему абажур на свече и графин воды у кресла. — А я
напишу в Москву.
Письмо
было от Облонского. Левин вслух прочел его. Облонский
писал из Петербурга: «Я получил письмо от Долли, она в Ергушове, и у ней всё не ладится. Съезди, пожалуйста, к ней, помоги советом, ты всё знаешь. Она так рада
будет тебя видеть. Она совсем одна, бедная. Теща со всеми еще зa границей».
В кабинете Алексей Александрович прошелся два раза и остановился у огромного письменного стола, на котором уже
были зажжены вперед вошедшим камердинером шесть свечей, потрещал пальцами и сел, разбирая письменные принадлежности. Положив локти на стол, он склонил на бок голову, подумал с минуту и начал
писать, ни одной секунды не останавливаясь. Он
писал без обращения к ней и по-французски, упоребляя местоимение «вы», не имеющее того характера холодности, который оно имеет на русском языке.
Другое письмо надо
было писать к Вронскому.
«Я объявила мужу»,
писала она и долго сидела, не в силах
будучи писать далее.
— Нет, разорву, разорву! — вскрикнула она, вскакивая и удерживая слезы. И она подошла к письменному столу, чтобы
написать ему другое письмо. Но она в глубине души своей уже чувствовала, что она не в силах
будет ничего разорвать, не в силах
будет выйти из этого прежнего положения, как оно ни ложно и ни бесчестно.
— Алексей сделал нам ложный прыжок, — сказала она по-французски, — он
пишет, что не может
быть, — прибавила она таким естественным, простым тоном, как будто ей никогда и не могло приходить в голову, чтобы Вронский имел для Анны какое-нибудь другое значение как игрока в крокет.
— Ты сказал, чтобы всё
было, как
было. Я понимаю, что это значит. Но послушай: мы ровесники, может
быть, ты больше числом знал женщин, чем я. — Улыбка и жесты Серпуховского говорили, что Вронский не должен бояться, что он нежно и осторожно дотронется до больного места. — Но я женат, и поверь, что, узнав одну свою жену (как кто-то
писал), которую ты любишь, ты лучше узнаешь всех женщин, чем если бы ты знал их тысячи.
Зачем она здесь назначила свидание и
пишет в письме Бетси?» подумал он теперь только; но думать
было уже некогда.
Дарья Александровна прислала ему записку, прося у него дамского седла для Кити. «Мне сказали, что у вас
есть седло, —
писала она ему. — Надеюсь, что вы привезете его сами».
Он послал седло без ответа и с сознанием, что он сделал что то стыдное, на другой же день, передав всё опостылевшее хозяйство приказчику, уехал в дальний уезд к приятелю своему Свияжскому, около которого
были прекрасные дупелиные болота и который недавно
писал ему, прося исполнить давнишнее намерение побывать у него.
Алексей Александрович долго возился с ними,
написал им программу, из которой они не должны
были выходить, и, отпустив их,
написал письма в Петербург для направления депутации.
— Вот, сказал он и
написал начальные буквы: к, в, м, о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили:«когда вы мне ответили: этого не может
быть, значило ли это, что никогда, или тогда?» Не
было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он посмотрел на нее с таким видом, что жизнь его зависит от того, поймет ли она эти слова.
— Ну, так вот прочтите. Я скажу то, чего бы желала. Очень бы желала! — Она
написала начальные буквы: ч, в, м, з, и, п, ч, б. Это значило: «чтобы вы могли забыть и простить, чтò
было».
Он долго не мог понять того, что она
написала, и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастия. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела; но в прелестных сияющих счастием глазах ее он понял всё, что ему нужно
было знать. И он
написал три буквы. Но он еще не кончил
писать, а она уже читала за его рукой и сама докончила и
написала ответ: Да.
— Да, я
пишу вторую часть Двух Начал, — сказал Голенищев, вспыхнув от удовольствия при этом вопросе, — то
есть, чтобы
быть точным, я не
пишу еще, но подготовляю, собираю материалы. Она
будет гораздо обширнее и захватит почти все вопросы. У нас, в России, не хотят понять, что мы наследники Византии, — начал он длинное, горячее объяснение.
У него
была способность понимать искусство и верно, со вкусом подражать искусству, и он подумал, что у него
есть то самое, что нужно для художника, и, несколько времени поколебавшись, какой он выберет род живописи: религиозный, исторический, жанр или реалистический, он принялся
писать.
Он понимал все роды и мог вдохновляться и тем и другим; но он не мог себе представить того, чтобы можно
было вовсе не знать, какие
есть роды живописи, и вдохновляться непосредственно тем, что
есть в душе, не заботясь,
будет ли то, что он
напишет, принадлежать к какому-нибудь известному роду.
Так как он не знал этого и вдохновлялся не непосредственно жизнью, а посредственно, жизнью уже воплощенною искусством, то он вдохновлялся очень быстро и легко и так же быстро и легко достигал того, что то, что он
писал,
было очень похоже на тот род, которому он хотел подражать.
Избранная Вронским роль с переездом в палаццо удалась совершенно, и, познакомившись чрез посредство Голенищева с некоторыми интересными лицами, первое время он
был спокоен. Он
писал под руководством итальянского профессора живописи этюды с натуры и занимался средневековою итальянскою жизнью. Средневековая итальянская жизнь в последнее время так прельстила Вронского, что он даже шляпу и плед через плечо стал носить по-средневековски, что очень шло к нему.
— Едва ли. Он портретист замечательный. Вы видели его портрет Васильчиковой? Но он, кажется, не хочет больше
писать портретов, и потому может
быть, что и точно он в нужде. Я говорю, что…
Красавица-кормилица, с которой Вронский
писал голову для своей картины,
была единственное тайное горе в жизни Анны.
О своей картине, той, которая стояла теперь на его мольберте, у него в глубине души
было одно суждение — то, что подобной картины никто никогда не
писал.
Это он знал твердо и знал уже давно, с тех пор как начал
писать ее; но суждения людей, какие бы они ни
были, имели для него всё-таки огромную важность и до глубины души волновали его.
Он забыл всё то, что он думал о своей картине прежде, в те три года, когда он
писал ее; он забыл все те ее достоинства, которые
были для него несомненны, — он видел картину их равнодушным, посторонним, новым взглядом и не видел в ней ничего хорошего.
Часто он замечал, как и в настоящей похвале, что технику противополагали внутреннему достоинству, как будто можно
было написать хорошо то, что
было дурно.
Он знал, что надо
было много внимания и осторожности для того, чтобы, снимая покров, не повредить самого произведения, и для того, чтобы снять все покровы; но искусства
писать, техники тут никакой не
было.
Портрет Анны, одно и то же и писанное с натуры им и Михайловым, должно бы
было показать Вронскому разницу, которая
была между ним и Михайловым; но он не видал ее. Он только после Михайлова перестал
писать свой портрет Анны, решив, что это теперь
было излишне. Картину же свою из средневековой жизни он продолжал. И он сам, и Голенищев, и в особенности Анна находили, что она
была очень хороша, потому что
была гораздо более похожа на знаменитые картины, чем картина Михайлова.
Он знал, что нельзя запретить Вронскому баловать живописью; он знал, что он и все дилетанты имели полное право
писать что им угодно, но ему
было неприятно.
Между тем как он
писал свое, она думала о том, как ненатурально внимателен
был ее муж с молодым князем Чарским, который очень бестактно любезничал с нею накануне отъезда.
— Прочти, о тебе Долли
пишет, — начала
было Кити улыбаясь, но вдруг остановилась, заметив переменившееся выражение лица мужа.
— Скажи, что ответа не
будет, — сказала графиня Лидия Ивановна и тотчас, открыв бювар,
написала Алексею Александровичу, что надеется видеть его в первом часу на поздравлении во дворце.
Но Алексей Александрович не чувствовал этого и, напротив того,
будучи устранен от прямого участия в правительственной деятельности, яснее чем прежде видел теперь недостатки и ошибки в деятельности других и считал своим долгом указывать на средства к исправлению их. Вскоре после своей разлуки с женой он начал
писать свою первую записку о новом суде из бесчисленного ряда никому ненужных записок по всем отраслям управления, которые
было суждено
написать ему.
Писать и входить в сношения с мужем ей
было мучительно и подумать: она могла
быть спокойна, только когда не думала о муже.
— Он
писал мелом. Это
было удивительно… Как это мне давно кажется! — сказала она.
Нынче вечером ждали с поезда Степана Аркадьича, и старый князь
писал, что, может
быть, и он приедет.
Потом надо
было еще раз получить от нее подтверждение, что она не сердится на него за то, что он уезжает на два дня, и еще просить ее непременно прислать ему записку завтра утром с верховым,
написать хоть только два слова, только чтоб он мог знать, что она благополучна.
К вечеру этого дня, оставшись одна, Анна почувствовала такой страх за него, что решилась
было ехать в город, но, раздумав хорошенько,
написала то противоречивое письмо, которое получил Вронский, и, не перечтя его, послала с нарочным.
Но всё-таки она
была рада, что
написала ему.
Анна
написала письмо мужу, прося его о разводе, и в конце ноября, расставшись с княжной Варварой, которой надо
было ехать в Петербург, вместе с Вронским переехала в Москву. Ожидая каждый день ответа Алексея Александровича и вслед затем развода, они поселились теперь супружески вместе.
Дома Кузьма передал Левину, что Катерина Александровна здоровы, что недавно только уехали от них сестрицы, и подал два письма. Левин тут же, в передней, чтобы потом не развлекаться, прочел их. Одно
было от Соколова, приказчика. Соколов
писал, что пшеницу нельзя продать, дают только пять с половиной рублей, а денег больше взять неоткудова. Другое письмо
было от сестры. Она упрекала его за то, что дело ее всё еще не
было сделано.
— Я нахожу, и
написал об этом записку, что в наше время эти огромные жалованья
суть признаки ложной экономической assiette [политики] нашего управления.
«А я сама, что же я
буду делать? — подумала она. — Да, я поеду к Долли, это правда, а то я с ума сойду. Да, я могу еще телеграфировать». И она
написала депешу...
Сидя на звездообразном диване в ожидании поезда, она, с отвращением глядя на входивших и выходивших (все они
были противны ей), думала то о том, как она приедет на станцию,
напишет ему записку и что̀ она
напишет ему, то о том, как он теперь жалуется матери (не понимая ее страданий) на свое положение, и как она войдет в комнату, и что она скажет ему.
«Очень жалею, что записка не застала меня. Я
буду в десять часов», небрежным почерком
писал Вронский.
Со многим из того, что говорили и
писали по этому случаю, Сергей Иванович
был несогласен в подробностях.
— Так вы жену мою увидите. Я
писал ей, но вы прежде увидите; пожалуйста, скажите, что меня видели и что all right. [всё в порядке.] Она поймет. А впрочем, скажите ей,
будьте добры, что я назначен членом комиссии соединенного… Ну, да она поймет! Знаете, les petites misères de la vie humaine, [маленькие неприятности человеческой жизни,] — как бы извиняясь, обратился он к княгине. — А Мягкая-то, не Лиза, а Бибиш, посылает-таки тысячу ружей и двенадцать сестер. Я вам говорил?