Неточные совпадения
«Нет, неправду не
может она сказать с этими глазами», подумала мать, улыбаясь на ее волнение и счастие. Княгиня улыбалась тому, как огромно и значительно кажется ей, бедняжке, то, что происходит теперь
в ее
душе.
Княгиня была сперва твердо уверена, что нынешний вечер решил судьбу Кити и что не
может быть сомнения
в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись к себе, она, точно так же как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько раз повторила
в душе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!»
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании с ней. Он
в душе своей не уважал матери и, не отдавая себе
в том отчета, не любил ее, хотя по понятиям того круга,
в котором жил, по воспитанию своему, не
мог себе представить других к матери отношений, как
в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее
в душе он уважал и любил ее.
Анна первое время избегала, сколько
могла, этого света княгини Тверской, так как он требовал расходов выше ее средств, да и по
душе она предпочитала первый; но после поездки
в Москву сделалось наоборот.
«Вопросы о ее чувствах, о том, что делалось и
может делаться
в ее
душе, это не мое дело, это дело ее совести и подлежит религии», сказал он себе, чувствуя облегчение при сознании, что найден тот пункт узаконений, которому подлежало возникшее обстоятельство.
— Входить во все подробности твоих чувств я не имею права и вообще считаю это бесполезным и даже вредным, — начал Алексей Александрович. — Копаясь
в своей
душе, мы часто выкапываем такое, что там лежало бы незаметно. Твои чувства — это дело твоей совести; но я обязан пред тобою, пред собой и пред Богом указать тебе твои обязанности. Жизнь наша связана, и связана не людьми, а Богом. Разорвать эту связь
может только преступление, и преступление этого рода влечет за собой тяжелую кару.
Но и после, и на другой и на третий день, она не только не нашла слов, которыми бы она
могла выразить всю сложность этих чувств, но не находила и мыслей, которыми бы она сама с собой
могла обдумать всё, что было
в ее
душе.
Левин слушал молча, и, несмотря на все усилия, которые он делал над собой, он никак не
мог перенестись
в душу своего приятеля и понять его чувства и прелести изучения таких женщин.
Но
в глубине своей
души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило
в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным,
может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что называют сердцем, того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
— Я не буду судиться. Я никогда не зарежу, и мне этого нe нужно. Ну уж! — продолжал он, опять перескакивая к совершенно нейдущему к делу, — наши земские учреждения и всё это — похоже на березки, которые мы натыкали, как
в Троицын день, для того чтобы было похоже на лес, который сам вырос
в Европе, и не
могу я от
души поливать и верить
в эти березки!
А
в душе Алексея Александровича, несмотря на полное теперь, как ему казалось, презрительное равнодушие к жене, оставалось
в отношении к ней одно чувство — нежелание того, чтоб она беспрепятственно
могла соединиться с Вронским, чтобы преступление ее было для нее выгодно.
Редко встречая Анну, он не
мог ничего ей сказать, кроме пошлостей, но он говорил эти пошлости, о том, когда она переезжает
в Петербург, о том, как ее любит графиня Лидия Ивановна, с таким выражением, которое показывало, что он от всей
души желает быть ей приятным и показать свое уважение и даже более.
Ничего, казалось, не было необыкновенного
в том, что она сказала, но какое невыразимое для него словами значение было
в каждом звуке,
в каждом движении ее губ, глаз, руки, когда она говорила это! Тут была и просьба о прощении, и доверие к нему, и ласка, нежная, робкая ласка, и обещание, и надежда, и любовь к нему,
в которую он не
мог не верить и которая
душила его счастьем.
— Простить я не
могу, и не хочу, и считаю несправедливым. Я для этой женщины сделал всё, и она затоптала всё
в грязь, которая ей свойственна. Я не злой человек, я никогда никого не ненавидел, но ее я ненавижу всеми силами
души и не
могу даже простить ее, потому что слишком ненавижу за всё то зло, которое она сделала мне! — проговорил он со слезами злобы
в голосе.
— Ну вот ей-Богу, — улыбаясь сказал Левин, — что не
могу найти
в своей
душе этого чувства сожаления о своей свободе!
Это новое не
могло быть не страшно по своей неизвестности; но страшно или не страшно, — оно уже совершилось еще шесть недель тому назад
в ее
душе; теперь же только освящалось то, что давно уже сделалось
в ее
душе.
После обычных вопросов о желании их вступить
в брак, и не обещались ли они другим, и их странно для них самих звучавших ответов началась новая служба. Кити слушала слова молитвы, желая понять их смысл, но не
могла. Чувство торжества и светлой радости по мере совершения обряда всё больше и больше переполняло ее
душу и лишало ее возможности внимания.
Он понимал все роды и
мог вдохновляться и тем и другим; но он не
мог себе представить того, чтобы можно было вовсе не знать, какие есть роды живописи, и вдохновляться непосредственно тем, что есть
в душе, не заботясь, будет ли то, что он напишет, принадлежать к какому-нибудь известному роду.
— Я не
мог писать того Христа, которого у меня нет
в душе. — сказал Михайлов мрачно.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что
в его
душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так думать, ему было так необходимо
в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми,
мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
— Не
могу сказать, чтоб я был вполне доволен им, — поднимая брови и открывая глаза, сказал Алексей Александрович. — И Ситников не доволен им. (Ситников был педагог, которому было поручено светское воспитание Сережи.) Как я говорил вам, есть
в нем какая-то холодность к тем самым главным вопросам, которые должны трогать
душу всякого человека и всякого ребенка, — начал излагать свои мысли Алексей Александрович, по единственному, кроме службы, интересовавшему его вопросу — воспитанию сына.
Воспоминание о вас для вашего сына
может повести к вопросам с его стороны, на которые нельзя отвечать, не вложив
в душу ребенка духа осуждения к тому, что должно быть для него святыней, и потому прошу понять отказ вашего мужа
в духе христианской любви. Прошу Всевышнего о милосердии к вам.
Но искушение это продолжалось недолго, и скоро опять
в душе Алексея Александровича восстановилось то спокойствие и та высота, благодаря которым он
мог забывать о том, чего не хотел помнить.
Он не
мог потому, что
в душе его были требования более для него обязательные, чем те, которые заявляли отец и педагог.
Анна жадно оглядывала его; она видела, как он вырос и переменился
в ее отсутствие. Она узнавала и не узнавала его голые, такие большие теперь ноги, выпроставшиеся из одеяла, узнавала эти похуделые щеки, эти обрезанные, короткие завитки волос на затылке,
в который она так часто целовала его. Она ощупывала всё это и не
могла ничего говорить; слезы
душили ее.
Ему жалко было ее и все-таки досадно. Он уверял ее
в своей любви, потому что видел, что только одно это
может теперь успокоить ее, и не упрекал ее словами, но
в душе своей он упрекал ее.
Левину самому хотелось зайти
в эти местечки, но местечки были от дома близкие, он всегда
мог взять их, и местечки были маленькие, — троим негде стрелять. И потому он кривил
душой, говоря, что едва ли есть что. Поравнявшись с маленьким болотцем, Левин хотел проехать мимо, но опытный охотничий глаз Степана Аркадьича тотчас же рассмотрел видную с дороги мочежину.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла
в постель. Ей всею
душой было жалко Анну
в то время, как она говорила с ней; но теперь она не
могла себя заставить думать о ней. Воспоминания о доме и детях с особенною, новою для нее прелестью,
в каком-то новом сиянии возникали
в ее воображении. Этот ее мир показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что не хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.
Он видел, что
в душе ее совершалось что-то прекрасное, но что? — он не
мог понять.
— Но человек
может чувствовать себя неспособным иногда подняться на эту высоту, — сказал Степан Аркадьич, чувствуя, что он кривит
душою, признавая религиозную высоту, но вместе с тем не решаясь признаться
в своем свободомыслии перед особой, которая одним словом Поморскому
может доставить ему желаемое место.
В душе ее была какая-то неясная мысль, которая одна интересовала ее, но она не
могла ее сознать.
Зачем, когда
в душе у нее была буря, и она чувствовала, что стоит на повороте жизни, который
может иметь ужасные последствия, зачем ей
в эту минуту надо было притворяться пред чужим человеком, который рано или поздно узнает же всё, — она не знала; но, тотчас же смирив
в себе внутреннюю бурю, она села и стала говорить с гостем.
Туман, застилавший всё
в ее
душе, вдруг рассеялся. Вчерашние чувства с новой болью защемили больное сердце. Она не
могла понять теперь, как она
могла унизиться до того, чтобы пробыть целый день с ним
в его доме. Она вошла к нему
в кабинет, чтоб объявить ему свое решение.
Она знала, что̀ мучало ее мужа. Это было его неверие. Несмотря на то, что, если бы у нее спросили, полагает ли она, что
в будущей жизни он, если не поверит, будет погублен, она бы должна была согласиться, что он будет погублен, — его неверие не делало ее несчастья; и она, признававшая то, что для неверующего не
может быть спасения, и любя более всего на свете
душу своего мужа, с улыбкой думала о его неверии и говорила сама себе, что он смешной.
«Откуда взял я это? Разумом, что ли, дошел я до того, что надо любить ближнего и не
душить его? Мне сказали это
в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что было у меня
в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы
душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не
мог открыть разум, потому что это неразумно».
И точно так же, как праздны и шатки были бы заключения астрономов, не основанные на наблюдениях видимого неба по отношению к одному меридиану и одному горизонту, так праздны и шатки были бы и мои заключения, не основанные на том понимании добра, которое для всех всегда было и будет одинаково и которое открыто мне христианством и всегда
в душе моей
может быть поверено.
«Так же буду сердиться на Ивана кучера, так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей
души и другими, даже женой моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться
в этом, так же буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, — но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что
может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить
в нее!»