Неточные совпадения
«Да, да,
как это было? — думал
он, вспоминая сон. — Да,
как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, [Мое сокровище,] и не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и
они же женщины», вспоминал
он.
И тут
он вспомнил вдруг,
как и почему
он спит не в спальне жены, а в кабинете; улыбка исчезла с
его лица,
он сморщил лоб.
Эту глупую улыбку
он не мог простить себе. Увидав эту улыбку, Долли вздрогнула,
как от физической боли, разразилась, со свойственною ей горячностью, потоком жестоких слов и выбежала из комнаты. С тех пор она не хотела видеть мужа.
Степан Аркадьич понял, что Матвей хотел пошутить и обратить на себя внимание. Разорвав телеграмму,
он прочел ее, догадкой поправляя перевранные,
как всегда, слова, и лицо
его просияло.
— Славу Богу, — сказал Матвей, этим ответом показывая, что
он понимает так же,
как и барин, значение этого приезда, то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа с женой.
Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но того направления, которого держалось большинство. И, несмотря на то, что ни наука, ни искусство, ни политика собственно не интересовали
его,
он твердо держался тех взглядов на все эти предметы,
каких держалось большинство и
его газета, и изменял
их, только когда большинство изменяло
их, или, лучше сказать, не изменял
их, а
они сами в
нем незаметно изменялись.
А иметь взгляды
ему, жившему в известном обществе, при потребности некоторой деятельности мысли, развивающейся обыкновенно в лета зрелости, было так же необходимо,
как иметь шляпу.
Если и была причина, почему
он предпочитал либеральное направление консервативному,
какого держались тоже многие из
его круга, то это произошло не оттого, чтоб
он находил либеральное направление более разумным, но потому, что
оно подходило ближе к
его образу жизни.
Итак, либеральное направление сделалось привычкой Степана Аркадьича, и
он любил свою газету,
как сигару после обеда, за легкий туман, который она производила в
его голове.
Со свойственною
ему быстротою соображения
он понимал значение всякой шпильки: от кого и на кого и по
какому случаю она была направлена, и это,
как всегда, доставляло
ему некоторое удовольствие.
Он прочел и о том, что граф Бейст,
как слышно, проехал в Висбаден, и о том, что нет более седых волос, и о продаже легкой кареты, и предложение молодой особы; но эти сведения не доставляли
ему,
как прежде, тихого, иронического удовольствия.
Девочка, любимица отца, вбежала смело, обняла
его и смеясь повисла у
него на шее,
как всегда, радуясь на знакомый запах духов, распространявшийся от
его бакенбард. Поцеловав
его наконец в покрасневшее от наклоненного положения и сияющее нежностью лицо, девочка разняла руки и хотела бежать назад; но отец удержал ее.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь,
как в прежние раза, она говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить
его, отомстить
ему хоть малою частью той боли, которую
он ей сделал.
— Уйдите, уйдите, уйдите, — не глядя на
него, вскрикнула она,
как будто крик этот был вызван физическою болью.
Она опустила глаза и слушала, ожидая, чтò
он скажет,
как будто умоляя
его о том, чтобы
он как-нибудь разуверил ее.
— Долли! — проговорил
он, уже всхлипывая. — Ради Бога, подумай о детях,
они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я всё готов! Я виноват, нет слов сказать,
как я виноват! Но, Долли, прости!
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти
их; но я сама не знаю, чем я спасу
их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того
как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
«Ведь любит же она моего ребенка, — подумал
он, заметив изменение ее лица при крике ребенка, моего ребенка;
как же она может ненавидеть меня?»
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но
как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах,
какой ужас! И
как тривиально она кричала, — говорил
он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
—
Как придется. Да вот возьми на расходы, — сказал
он, подавая десять рублей из бумажника. — Довольно будет?
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что
он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее,
как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?
— А
как я любила, Боже мой,
как я любила
его!…
Место это
он получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест в министерстве, к которому принадлежало присутствие; но если бы Каренин не назначил своего шурина на это место, то чрез сотню других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место или другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые
ему были нужны, так
как дела
его, несмотря на достаточное состояние жены, были расстроены.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие
ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в
нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую
он вычитал в газетах, но той, что у
него была в крови и с которою
он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям,
какого бы состояния и звания
они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым
он занимался, вследствие чего
он никогда не увлекался и не делал ошибок.
«Если б
они знали, — думал
он, с значительным видом склонив голову при слушании доклада, —
каким виноватым мальчиком полчаса тому назад был
их председатель!» — И глаза
его смеялись при чтении доклада. До двух часов занятия должны были итти не прерываясь, а в два часа — перерыв и завтрак.
— Так и есть! Левин, наконец! — проговорил
он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к
нему Левина. —
Как это ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
— Ну, пойдем в кабинет, — сказал Степан Аркадьич, знавший самолюбивую и озлобленную застенчивость своего приятеля; и, схватив
его за руку,
он повлек
его за собой,
как будто проводя между опасностями.
Они любили друг друга, несмотря на различие характеров и вкусов,
как любят друг друга приятели, сошедшиеся в первой молодости.
Но, несмотря на это,
как часто бывает между людьми, избравшими различные роды деятельности, каждый из
них, хотя, рассуждая, и оправдывал деятельность другого, в душе презирал ее.
— Мы тебя давно ждали, — сказал Степан Аркадьич, войдя в кабинет и выпустив руку Левина,
как бы этим показывая, что тут опасности кончились. — Очень, очень рад тебя видеть, — продолжал
он. — Ну, что ты?
Как? Когда приехал?
Левин нахмурился, холодно пожал руку и тотчас же обратился к Облонскому. Хотя
он имел большое уважение к своему, известному всей России, одноутробному брату писателю, однако
он терпеть не мог, когда к
нему обращались не
как к Константину Левину, а
как к брату знаменитого Кознышева.
— Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и быть не может, — заговорил
он,
как будто кто-то сейчас обидел
его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (
он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
Прежде были опеки, суды, а теперь земство, не в виде взяток, а в виде незаслуженного жалованья, — говорил
он так горячо,
как будто кто-нибудь из присутствовавших оспаривал
его мнение.
—
Как же ты говорил, что никогда больше не наденешь европейского платья? — сказал
он, оглядывая
его новое, очевидно от французского портного, платье. — Так! я вижу: новая фаза.
Левин вдруг покраснел, но не так,
как краснеют взрослые люди, — слегка, сами того не замечая, но так,
как краснеют мальчики, — чувствуя, что
они смешны своей застенчивостью и вследствие того стыдясь и краснея еще больше, почти до слез. И так странно было видеть это умное, мужественное лицо в таком детском состоянии, что Облонский перестал смотреть на
него.
Он как будто чувствовал, что
ему надо влюбиться в одну из сестер, только не мог разобрать, в
какую именно.
Пробыв в Москве,
как в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь с Кити в свете, куда
он стал ездить, чтобы встречаться с нею, Левин внезапно решил, что этого не может быть, и уехал в деревню.
Слыхал
он, что женщины часто любят некрасивых, простых людей, но не верил этому, потому что судил по себе, так
как сам
он мог любить только красивых, таинственных и особенных женщин.
Левин встречал в журналах статьи, о которых шла речь, и читал
их, интересуясь
ими,
как развитием знакомых
ему,
как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека
как животного, о рефлексах, о биологии и социологии, с теми вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили
ему на ум.
— Я не могу допустить, — сказал Сергей Иванович с обычною
ему ясностью и отчетливостью выражения и изяществом дикции, — я не могу ни в
каком случае согласиться с Кейсом, чтобы всё мое представление о внешнем мире вытекало из впечатлений. Самое основное понятие бытия получено мною не чрез ощущение, ибо нет и специального органа для передачи этого понятия.
— Не имеем данных, — подтвердил профессор и продолжал свои доводы. — Нет, — говорил
он, — я указываю на то, что если,
как прямо говорит Припасов, ощущение и имеет своим основанием впечатление, то мы должны строго различать эти два понятия.
— Ну, что у вас земство,
как? — спросил Сергей Иванович, который очень интересовался земством и приписывал
ему большое значение.
— Вот это всегда так! — перебил
его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда так. Может быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только, что дай эти же права,
как наши земские учреждения, другому европейскому народу, — Немцы и Англичане выработали бы из
них свободу, а мы вот только смеемся.
— Здесь в Москве? Где
он? Ты знаешь? — Левин встал со стула,
как бы собираясь тотчас же итти.
— Если тебе хочется, съезди, но я не советую, — сказал Сергей Иванович. — То есть, в отношении ко мне, я этого не боюсь,
он тебя не поссорит со мной; но для тебя, я советую тебе лучше не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай
как хочешь.
— Ну, этого я не понимаю, — сказал Сергей Иванович. — Одно я понимаю, — прибавил
он, — это урок смирения. Я иначе и снисходительнее стал смотреть на то, что называется подлостью, после того
как брат Николай стал тем, что
он есть… Ты знаешь, что
он сделал…
Он сошел вниз, избегая подолгу смотреть на нее,
как на солнце, но
он видел ее,
как солнце, и не глядя.
— Я? я недавно, я вчера… нынче то есть… приехал, — отвечал Левин, не вдруг от волнения поняв ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал
он и тотчас же, вспомнив, с
каким намерением
он искал ее, смутился и покраснел. — Я не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
Она внимательно посмотрела на
него,
как бы желая понять причину
его смущения.
Левин стал на ноги, снял пальто и, разбежавшись по шершавому у домика льду, выбежал на гладкий лед и покатился без усилия,
как будто одною своею волей убыстряя, укорачивая и направляя бег.
Он приблизился к ней с робостью, но опять ее улыбка успокоила
его.