Неточные совпадения
—
Вот это всегда так! — перебил его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда так. Может быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только, что дай эти
же права, как наши земские учреждения, другому европейскому народу, — Немцы и Англичане выработали бы из них свободу, а мы
вот только смеемся.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин, с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на его лице. «Да, — думал он, —
вот это жизнь,
вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но надо
же! надо, надо! Прочь слабость!»
— Что?
Вот что! — кричал князь, размахивая руками и тотчас
же запахивая свой беличий халат. — То, что в вас нет гордости, достоинства, что вы срамите, губите дочь этим сватовством, подлым, дурацким!
— Да,
вот вам кажется! А как она в самом деле влюбится, а он столько
же думает жениться, как я?… Ох! не смотрели бы мои глаза!.. «Ах, спиритизм, ах, Ницца, ах, на бале»… — И князь, воображая, что он представляет жену, приседал на каждом слове. — А
вот, как сделаем несчастье Катеньки, как она в самом деле заберет в голову…
— Но, Долли, что
же делать, что
же делать? Как лучше поступить в этом ужасном положении? —
вот о чем надо подумать.
— Ну, хорошо, хорошо!… Да что ж ужин? А,
вот и он, — проговорил он, увидав лакея с подносом. — Сюда, сюда ставь, — проговорил он сердито и тотчас
же взял водку, налил рюмку и жадно выпил. — Выпей, хочешь? — обратился он к брату, тотчас
же повеселев.
— Вот-вот именно, — поспешно обратилась к нему княгиня Мягкая. — Но дело в том, что Анну я вам не отдам. Она такая славная, милая. Что
же ей делать, если все влюблены в нее и как тени ходят за ней?
— A!
вот он! — крикнул он, крепко ударив его своею большою рукой по погону. Вронский оглянулся сердито, но тотчас
же лицо его просияло свойственною ему спокойною и твердою лаской.
«Для Бетси еще рано», подумала она и, взглянув в окно, увидела карету и высовывающуюся из нее черную шляпу и столь знакомые ей уши Алексея Александровича. «
Вот некстати; неужели ночевать?» подумала она, и ей так показалось ужасно и страшно всё, что могло от этого выйти, что она, ни минуты не задумываясь, с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и, чувствуя в себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас
же отдалась этому духу и начала говорить, сама не зная, что скажет.
— Ах, такая тоска была! — сказала Лиза Меркалова. — Мы поехали все ко мне после скачек. И всё те
же, и всё те
же! Всё одно и то
же. Весь вечер провалялись по диванам. Что
же тут веселого? Нет, как вы делаете, чтобы вам не было скучно? — опять обратилась она к Анне. — Стоит взглянуть на вас, и видишь, —
вот женщина, которая может быть счастлива, несчастна, но не скучает. Научите, как вы это делаете?
— Может быть, это так для тебя, но не для всех. Я то
же думал, а
вот живу и нахожу, что не стоит жить только для этого, — сказал Вронский.
—
Вот оно!
Вот оно! — смеясь сказал Серпуховской. — Я
же начал с того, что я слышал про тебя, про твой отказ… Разумеется, я тебя одобрил. Но на всё есть манера. И я думаю, что самый поступок хорош, но ты его сделал не так, как надо.
— Благодарим, — отвечал старик, взял стакан, но отказался от сахара, указав на оставшийся обгрызенный им комок. — Где
же с работниками вести дело? — сказал он. — Раззор один.
Вот хоть бы Свияжсков. Мы знаем, какая земля — мак, а тоже не больно хвалятся урожаем. Всё недосмотр!
— Да
вот ты
же хозяйничаешь с работниками?
— Да
вот не бросаете
же, — сказал Николай Иванович Свияжский, — стало-быть, расчеты есть.
— Да
вот ведем
же мы свое хозяйство без этих мер, — сказал он улыбаясь, — я, Левин, они.
—
Вот, я приехал к тебе, — сказал Николай глухим голосом, ни на секунду не спуская глаз с лица брата. — Я давно хотел, да всё нездоровилось. Теперь
же я очень поправился, — говорил он, обтирая свою бороду большими худыми ладонями.
— Нет, постойте! Вы не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж, и муж обманывал меня; в злобе, ревности я хотела всё бросить, я хотела сама… Но я опомнилась, и кто
же? Анна спасла меня. И
вот я живу. Дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я живу… Я простила, и вы должны простить!
—
Вот он, я знала! Теперь прощайте все, прощайте!.. Опять они пришли, отчего они не уходят?.. Да снимите
же с меня эти шубы!
— Слава Богу, слава Богу, — заговорила она, — теперь всё. готово. Только немножко вытянуть ноги.
Вот так,
вот прекрасно. Как эти цветы сделаны без вкуса, совсем не похоже на фиалку, — говорила она, указывая на обои. — Боже мой! Боже мой. Когда это кончится? Дайте мне морфину. Доктор! дайте
же морфину. О, Боже мой, Боже мой!
— Я не переставая думаю о том
же. И
вот что я начал писать, полагая, что я лучше скажу письменно и что мое присутствие раздражает ее, — сказал он, подавая письмо.
— Ведь
вот, — говорил Катавасов, по привычке, приобретенной на кафедре, растягивая свои слова, — какой был способный малый наш приятель Константин Дмитрич. Я говорю про отсутствующих, потому что его уж нет. И науку любил тогда, по выходе из университета, и интересы имел человеческие; теперь
же одна половина его способностей направлена на то, чтоб обманывать себя, и другая — чтоб оправдывать этот обман.
— Ах! — вскрикнула она, увидав его и вся просияв от радости. — Как ты, как
же вы (до этого последнего дня она говорила ему то «ты», то «вы»)?
Вот не ждала! А я разбираю мои девичьи платья, кому какое…
— Так как
же? необожженные или обожженные?
вот вопрос.
— Так
вот как, — начал Вронский, чтобы начать какой-нибудь разговор. — Так ты поселился здесь? Так ты всё занимаешься тем
же? — продолжал он, вспоминая, что ему говорили, что Голенищев писал что-то…
Вот и она, — прибавила она, взглянув в окно на красавицу Итальянку-кормилицу, которая вынесла ребенка в сад, и тотчас
же незаметно оглянувшись на Вронского.
— То есть как тебе сказать?… Я по душе ничего не желаю, кроме того, чтобы
вот ты не споткнулась. Ах, да ведь нельзя
же так прыгать! — прервал он свой разговор упреком за то, что она сделала слишком быстрое движение, переступая через лежавший на тропинке сук. — Но когда я рассуждаю о себе и сравниваю себя с другими, особенно с братом, я чувствую, что я плох.
— Ну, что, дичь есть? — обратился к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. — Мы
вот с ним имеем самые жестокие намерения. — Как
же, maman, они с тех пор не были в Москве. — Ну, Таня,
вот тебе! — Достань, пожалуйста, в коляске сзади, — на все стороны говорил он. — Как ты посвежела, Долленька, — говорил он жене, еще раз целуя ее руку, удерживая ее в своей и по трепливая сверху другою.
— Для тебя, для других, — говорила Анна, как будто угадывая ее мысли, — еще может быть сомнение; но для меня… Ты пойми, я не жена; он любит меня до тех пор, пока любит. И что ж, чем
же я поддержу его любовь?
Вот этим?
— Да, но вы себя не считаете. Вы тоже ведь чего-нибудь стóите?
Вот я про себя скажу. Я до тех пор, пока не хозяйничал, получал на службе три тысячи. Теперь я работаю больше, чем на службе, и, так
же как вы, получаю пять процентов, и то дай Бог. А свои труды задаром.
— Я не понимаю, — сказал Сергей Иванович, заметивший неловкую выходку брата, — я не понимаю, как можно быть до такой степени лишенным всякого политического такта.
Вот чего мы, Русские, не имеем. Губернский предводитель — наш противник, ты с ним ami cochon [запанибрата] и просишь его баллотироваться. А граф Вронский… я друга себе из него не сделаю; он звал обедать, я не поеду к нему; но он наш, зачем
же делать из него врага? Потом, ты спрашиваешь Неведовского, будет ли он баллотироваться. Это не делается.
―
Вот я завидую вам, что у вас есть входы в этот интересный ученый мир, ― сказал он. И, разговорившись, как обыкновенно, тотчас
же перешел на более удобный ему французский язык. ― Правда, что мне и некогда. Моя и служба и занятия детьми лишают меня этого; а потом я не стыжусь сказать, что мое образование слишком недостаточно.
― Ах, как
же! Я теперь чувствую, как я мало образован. Мне для воспитания детей даже нужно много освежить в памяти и просто выучиться. Потому что мало того, чтобы были учителя, нужно, чтобы был наблюдатель, как в вашем хозяйстве нужны работники и надсмотрщик.
Вот я читаю ― он показал грамматику Буслаева, лежавшую на пюпитре ― требуют от Миши, и это так трудно… Ну
вот объясните мне. Здесь он говорит…
― А!
вот и они! ― в конце уже обеда сказал Степан Аркадьич, перегибаясь через спинку стула и протягивая руку шедшему к нему Вронскому с высоким гвардейским полковником. В лице Вронского светилось тоже общее клубное веселое добродушие. Он весело облокотился на плечо Степану Аркадьичу, что-то шепча ему, и с тою
же веселою улыбкой протянул руку Левину.
― Ну, как
же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно.
Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой.
Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
― Как я рад, ― сказал он, ― что ты узнаешь ее. Ты знаешь, Долли давно этого желала. И Львов был
же у нее и бывает. Хоть она мне и сестра, ― продолжал Степан Аркадьич, ― я смело могу сказать, что это замечательная женщина.
Вот ты увидишь. Положение ее очень тяжело, в особенности теперь.
Она
же,
вот ты увидишь, как она устроила свою жизнь, как она спокойна, достойна.
— Ну, я очень рад был, что встретил Вронского. Мне очень легко и просто было с ним. Понимаешь, теперь я постараюсь никогда не видаться с ним, но чтоб эта неловкость была кончена, — сказал он и, вспомнив, что он, стараясь никогда не видаться, тотчас
же поехал к Анне, он покраснел. —
Вот мы говорим, что народ пьет; не знаю, кто больше пьет, народ или наше сословие; народ хоть в праздник, но…
Но после этого часа прошел еще час, два, три, все пять часов, которые он ставил себе самым дальним сроком терпения, и положение было все то
же; и он всё терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения и что сердце его вот-вот сейчас разорвется от сострадания.
Было что-то оскорбительное в том, что он сказал: «
вот это хорошо», как говорят ребенку, когда он перестал капризничать, и еще более была оскорбительна та противоположность между ее виноватым и его самоуверенным тоном; и она на мгновенье почувствовала в себе поднимающееся желание борьбы; но, сделав усилие над собой, она подавила его и встретила Вронского так
же весело.
«Это всё само собой, — думали они, — и интересного и важного в этом ничего нет, потому что это всегда было и будет. И всегда всё одно и то
же. Об этом нам думать нечего, это готово; а нам хочется выдумать что-нибудь свое и новенькое.
Вот мы выдумали в чашку положить малину и жарить ее на свечке, а молоко лить фонтаном прямо в рот друг другу. Это весело и ново, и ничего не хуже, чем пить из чашек».
— Да что
же в воскресенье в церкви? Священнику велели прочесть. Он прочел. Они ничего не поняли, вздыхали, как при всякой проповеди, — продолжал князь. — Потом им сказали, что
вот собирают на душеспасительное дело в церкви, ну они вынули по копейке и дали. А на что — они сами не знают.
— Да
вот спросите у него. Он ничего не знает и не думает, — сказал Левин. — Ты слышал, Михайлыч, об войне? — обратился он к нему. —
Вот что в церкви читали? Ты что
же думаешь? Надо нам воевать за христиан?
— Ну, про это единомыслие еще другое можно сказать, — сказал князь. —
Вот у меня зятек, Степан Аркадьич, вы его знаете. Он теперь получает место члена от комитета комиссии и еще что-то, я не помню. Только делать там нечего — что ж, Долли, это не секрет! — а 8000 жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, — он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый человек, но нельзя
же не верить в пользу восьми тысяч.