Неточные совпадения
Тем
не менее он сознается, что при чтении источников книга
не раз выпадала у него из рук
и он бросал перо в негодовании,
не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать
такое общество, которое смотрело на него без негодования.
Так-де чинить неповадно!» Этот горячий поступок разрушил в один миг успех прежних переговоров,
и не миновать бы Серебряному опалы, если бы, к счастью его,
не пришло в тот же день от Москвы повеление
не заключать мира, а возобновить войну.
Но мягко
и определительно изогнутый рот выражал честную, ничем
не поколебимую твердость, а улыбка — беспритязательное, почти детское добродушие,
так что иной, пожалуй, почел бы его ограниченным, если бы благородство, дышащее в каждой черте его,
не ручалось, что он всегда постигнет сердцем, чего, может быть,
и не сумеет объяснить себе умом.
— Ты, боярин, сегодня доброе дело сделал, вызволил нас из рук этих собачьих детей,
так мы хотим тебе за добро добром заплатить. Ты, видно, давно на Москве
не бывал, боярин. А мы
так знаем, что там деется. Послушай нас, боярин. Коли жизнь тебе
не постыла,
не вели вешать этих чертей. Отпусти их,
и этого беса, Хомяка, отпусти.
Не их жаль, а тебя, боярин. А уж попадутся нам в руки, вот те Христос, сам повешу их.
Не миновать им осила, только бы
не ты их к черту отправил, а наш брат!
— Да, боярин, кабы
не ты, то висеть бы мне вместо их! А все-таки послушай мово слова, отпусти их; жалеть
не будешь, как приедешь на Москву. Там, боярин,
не то, что прежде,
не те времена! Кабы всех их перевешать, я бы
не прочь, зачем бы
не повесить! А то
и без этих довольно их на Руси останется; а тут еще человек десять ихних ускакало;
так если этот дьявол, Хомяк,
не воротится на Москву, они
не на кого другого, а прямо на тебя покажут!
—
Не тебе, боярин, а нам помнить услуги. Да вряд ли мы когда
и встретимся. А если бы привел бог,
так не забудь, что русский человек добро помнит
и что мы всегда тебе верные холопи!
— Батюшка, умилосердись! что ж мне делать, старику? Что увижу, то
и скажу; что после случится, в том один бог властен! А если твоя княжеская милость меня казнить собирается,
так лучше я
и дела
не начну!
— Меня уж
и так боятся, — сказал он, —
не надо мне плакуна твоего. Называй другие травы.
—
И такой не знаю, батюшка; а вот есть разрыв-трава; когда дотронешься ею до замка али до двери железной,
так и разорвет на куски!
Боярин Дружина Андреевич, телом дородный, нрава крутого, несмотря на свои преклонные лета, недавно женился на первой московской красавице. Все дивились, когда вышла за него двадцатилетняя Елена Дмитриевна, дочь окольничего Плещеева-Очина, убитого под Казанью.
Не такого жениха прочили ей московские свахи. Но Елена была на выданье, без отца
и матери; а красота девушки, при нечестивых нравах новых царских любимцев, бывала ей чаще на беду, чем на радость.
Не снес боярин
такого бесчестия; встал из-за стола: невместно-де Морозову быть меньше Годунова! Тогда опалился царь горшею злобою
и выдал Морозова головою Борису Федоровичу. Понес боярин ко врагу повинную голову, но обругал Годунова жестоко
и назвал щенком.
Дом Морозова был чаша полная. Слуги боялись
и любили боярина. Всяк, кто входил к нему, был принимаем с радушием.
И свои
и чужие хвалились его ласкою; всех дарил он
и словами приветными,
и одежей богатою,
и советами мудрыми. Но никого
так не ласкал, никого
так не дарил он, как свою молодую жену, Елену Дмитриевну.
И жена отвечала за ласку ласкою,
и каждое утро,
и каждый вечер долго стояла на коленях в своей образной
и усердно молилась за его здравие.
— Ты мне брат! — отвечал он, — я тотчас узнал тебя. Ты
такой же блаженный, как
и я.
И ума-то у тебя
не боле моего, а то бы ты сюда
не приехал. Я все твое сердце вижу. У тебя там чисто, чисто, одна голая правда; мы с тобой оба юродивые! А эти, — продолжал он, указывая на вооруженную толпу, — эти нам
не родня! У!
— Охота ж тебе
и знать их! — подхватила Дуняша, быстроглазая девушка с черными бровями. — Вот я
так спою песню,
не твоей чета, смотри, коли
не развеселю боярыню!
—
Не вдруг, девушки! Мне с самого утра грустно. Как начали к заутрене звонить да увидела я из светлицы, как народ божий весело спешит в церковь,
так, девушки, мне стало тяжело…
и теперь еще сердце надрывается… а тут еще день выпал
такой светлый,
такой солнечный, да еще все эти уборы, что вы на меня надели… скиньте с меня запястья, девушки, скиньте кокошник, заплетите мне косу по-вашему, по-девичьи!
—
Так и быть, — сказала она, —
не сниму кокошник, только подойди сюда, моя Пашенька, я тебе заплету косу, как, бывало, мне заплетали!
— Говоришь, а сама
не знаешь! — перебила ее другая девушка. — Какие под Москвой русалки! Здесь их нет
и заводу. Вот на Украине, там другое дело, там русалок гибель. Сказывают,
не одного доброго молодца с ума свели. Стоит только раз увидеть русалку,
так до смерти все по ней тосковать будешь; коли женатый — бросишь жену
и детей, коли холостой — забудешь свою ладушку!
— Боярыня, — сказал он наконец,
и голос его дрожал, — видно, на то была воля божия…
и ты
не так виновата… да, ты
не виновата…
не за что прощать тебя, Елена Дмитриевна, я
не кляну тебя, — нет — видит бог,
не кляну — видит бог, я… я по-прежнему люблю тебя! Слова эти вырвались у князя сами собою.
— Князь, — сказал Морозов, — это моя хозяйка, Елена Дмитриевна! Люби
и жалуй ее. Ведь ты, Никита Романыч, нам, почитай, родной. Твой отец
и я, мы были словно братья,
так и жена моя тебе
не чужая. Кланяйся, Елена, проси боярина! Кушай, князь,
не брезгай нашей хлебом-солью! Чем богаты, тем
и рады! Вот романея, вот венгерское, вот мед малиновый, сама хозяйка на ягодах сытила!
Настала радость великая;
такая радость, что
и в светлое Христово воскресенье
не бывает
такой.
Побольше бы
таких святых людей,
так, пожалуй,
и опричнины-то
не было бы!
— Коли
так, то прости, боярин, надо спешить. Я еще
и дома
не был. Осмотрюсь немного, а завтра чем свет отправлюсь в Слободу.
— Пожалейте, государи, нас, — говорили они на все голоса, — вам господь дал
и вотчины,
и всякое достояние, а нам указал питаться вашею подачей,
так не оставьте нас, скудных людей, государи!
Единообразие сей жизни он прерывал
так называемыми объездами, посещал монастыри,
и ближние
и дальние, осматривал крепости на границе, ловил диких зверей в лесах
и пустынях; любил в особенности медвежью травлю; между тем везде
и всегда занимался делами: ибо земские бояре, мнимоуполномоченные правители государства,
не смели ничего решить без его воли!»
Серебряному пришлось сидеть недалеко от царского стола, вместе с земскими боярами, то есть с
такими, которые
не принадлежали к опричнине, но, по высокому сану своему, удостоились на этот раз обедать с государем. Некоторых из них Серебряный знал до отъезда своего в Литву. Он мог видеть с своего места
и самого царя,
и всех бывших за его столом. Грустно сделалось Никите Романовичу, когда он сравнил Иоанна, оставленного им пять лет тому назад, с Иоанном, сидящим ныне в кругу новых любимцев.
Кругом его кровь
так и хлещет, а он себе
и чист
и бел как младенец, даже
и в опричнину
не вписан.
И не видит ничего,
и не слышит,
и один с собою разговаривает, словно помешанный,
и при царе держит
такие речи, что индо страшно.
«Уж
не ожидает ли
и меня
такая же участь?» — подумал он.
Никогда
так не удавались им лимонные кальи, верченые почки
и караси с бараниной.
Чтобы довершить очерк этого лица, надобно прибавить, что, несмотря на свою умственную ограниченность, он, подобно хищному зверю, был в высшей степени хитер, в боях отличался отчаянным мужеством, в сношениях с другими был мнителен, как всякий раб, попавший в незаслуженную честь,
и что никто
не умел
так помнить обиды, как Малюта Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский.
Малюта взглянул на царевича
таким взглядом, от которого всякий другой задрожал бы. Но царевич считал себя недоступным Малютиной мести. Второй сын Грозного, наследник престола, вмещал в себе почти все пороки отца, а злые примеры все более
и более заглушали то, что было в нем доброго. Иоанн Иоаннович уже
не знал жалости.
—
Так вот кто тебя с толку сбил! — вскричал Малюта,
и без того озлобленный на Серебряного, —
так вот кто тебя с толку сбил! Попадись он мне только в руки,
не скорою смертью издохнет он у меня, собака!
— Замолчи, отец! — сказал, вставая, Максим, —
не возмущай мне сердца
такою речью! Кто из тех, кого погубил ты, умышлял на царя? Кто из них замутил государство?
Не по винам, а по злобе своей сечешь ты боярские головы! Кабы
не ты,
и царь был бы милостивее. Но вы ищете измены, вы пытками вымучиваете изветы, вы, вы всей крови заводчики! Нет, отец,
не гневи бога,
не клевещи на бояр, а скажи лучше, что без разбора хочешь вконец извести боярский корень!
Злоба кипела в сердце Малюты, но он еще надеялся убедить Максима
и скривил рот свой в ласковую улыбку.
Не личила
такая улыбка Малюте,
и, глядя на нее, Максиму сделалось страшно.
— Максимушка, — сказал он, — на кого же я денежки-то копил? На кого тружусь
и работаю?
Не уезжай от меня, останься со мною. Ты еще молод,
не поспел еще в ратный строй.
Не уезжай от меня! Вспомни, что я тебе отец! Как посмотрю на тебя,
так и прояснится на душе, словно царь меня похвалил или к руке пожаловал, а обидь тебя кто, —
так, кажется,
и съел бы живого!
— От него-то я
и еду, батюшка. Меня страх берет. Знаю, что бог велит любить его, а как посмотрю иной раз, какие дела он творит,
так все нутро во мне перевернется.
И хотелось бы любить, да сил
не хватает. Как уеду из Слободы да
не будет у меня безвинной крови перед очами, тогда, даст бог, снова царя полюблю. А
не удастся полюбить,
и так ему послужу, только бы
не в опричниках!
Я
и не таких, как ты, унимал!
Много сокрытого узнавала Онуфревна посредством гаданья
и никогда
не ошибалась. В самое величие князя Телепнева — Иоанну тогда было четыре года — она предсказала князю, что он умрет голодною смертью.
Так и сбылось. Много лет протекло с тех пор, а еще свежо было в памяти стариков это предсказанье.
Теперь Онуфревне добивал чуть ли
не десятый десяток. Она согнулась почти вдвое; кожа на лице ее
так сморщилась, что стала походить на древесную кору,
и как на старой коре пробивается мох,
так на бороде Онуфревны пробивались волосы седыми клочьями. Зубов у нее давно уже
не было, глаза, казалось,
не могли видеть, голова судорожно шаталась.
В гневе на самого себя
и на духа тьмы, он опять, назло аду
и наперекор совести, начинал дело великой крови
и великого поту,
и никогда жестокость его
не достигала
такой степени, как после невольного изнеможенья.
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли?
Так и есть, захворал! Напугала же я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть
и велики грехи твои, а благость-то божия еще больше! Только покайся, да вперед
не греши. Вот
и я молюсь, молюсь о тебе
и денно
и нощно, а теперь
и того боле стану молиться. Что тут говорить? Уж лучше сама в рай
не попаду, да тебя отмолю!
— Оно, государь, дело
такое, — продолжал Скуратов,
и голос его изменился, — что
и глаз видит,
и ухо слышит, а вымолвить язык
не поворотится…
«А! — подумал царь, —
так вот что значили мои ночные видения! Враг хотел помрачить разум мой, чтоб убоялся я сокрушить замыслы брата. Но будет
не так.
Не пожалею
и брата!»
Он засучил рукава, плюнул в кулаки
и принялся катать правого
и виноватого. Разбойники
не ожидали
такого нападения. Те, которые были поближе, в один миг опрокинулись
и сшибли с ног товарищей. Вся ватага отхлынула к огню; котел упал,
и щи разлились на уголья.
— Да
не кто другой. Вот, примерно, тянулось раз судишко на бичеве из-под Астрахани вверх по матушке-Волге. На судишке-то народу было немало: всё купцы молодцы с пищалями, с саблями, кафтаны нараспашку, шапки набекрень,
не хуже нашего брата. А грузу-то: золота, каменьев самоцветных, жемчугу, вещиц астраханских
и всякой дряни; еще, али полно! Берег-то высокий, бичевник-то узенький, а среди Волги остров: скала голая, да супротив теченья, словно ножом угол вышел,
такой острый, что боже упаси.
«Эй вы, аршинники, купцы! удалые молодцы! Бросайте в воду сабли да пищали, честью прошу,
не то бичеву пущу,
так вас
и с грузом поминай как звали!»
Нечего делать, побросали оружие в воду, да только
не всё, думают, как взойдешь, молодец, на палубу грабить судно,
так мы тут тебе
и карачун! Да мой богатырь
не промах.
— Борис Федорыч! Случалось мне видеть
и прежде, как царь молился; оно было
не так. Все теперь стало иначе.
И опричнины я в толк
не возьму. Это
не монахи, а разбойники. Немного дней, как я на Москву вернулся, а столько неистовых дел наслышался
и насмотрелся, что
и поверить трудно. Должно быть, обошли государя. Вот ты, Борис Федорыч, близок к нему, он любит тебя, что б тебе сказать ему про опричнину?
—
Так, Борис Федорыч, когда ты говоришь, оно выходит гладко, а на деле
не то. Опричники губят
и насилуют земщину хуже татар. Нет на них никакого суда. Вся земля от них гибнет! Ты бы сказал царю. Он бы тебе поверил!
—
И отдал бы душу, Никита Романыч, — сказал он, — на пятом, много на десятом воре; а достальные все-таки б зарезали безвинного. Нет; лучше
не трогать их, князь; а как станут они обдирать убитого, тогда крикнуть, что Степка-де взял на себя более Мишки,
так они
и сами друг друга перережут!