Неточные совпадения
Это ему
было нужно, во-первых, для
того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью
были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей: во-вторых, для
того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем его разнообразии; в-третьих, наконец, для
того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом.
Он хотел написать его так, «чтоб
была слышна связь человека с
той почвой, на которой он родился».
Тем не менее беседа его
была исполнена души и эстетического чувства.
Это тяжелое чувство постоянно мешало необходимой в эпическом сочинении объективности и
было отчасти причиной, что роман, начатый более десяти лет
тому назад, окончен только в настоящем году.
Последнее обстоятельство послужит,
быть может, некоторым извинением для
тех неровностей слога, которые, вероятно, не ускользнут от читателя.
Весело
было теперь князю и легко на сердце возвращаться на родину. День
был светлый, солнечный, один из
тех дней, когда вся природа дышит чем-то праздничным, цветы кажутся ярче, небо голубее, вдали прозрачными струями зыблется воздух, и человеку делается так легко, как будто бы душа его сама перешла в природу, и трепещет на каждом листе, и качается на каждой былинке.
Ономнясь наехало их человек десять на двор к Степану Михайлову, вон на
тот двор, что на запоре; Степан-то
был в поле; они к старухе: давай
того, давай другого.
Не
было б вам на
том свету ни дна ни покрышки!
В
то же время показались всадники, человек с пятьдесят, сабли наголо. Впереди скакал чернобородый детина в красном кафтане, в рысьей шапке с парчовым верхом. К седлу его привязаны
были метла и собачья голова.
— Батюшка! Боярин! — вопили
те, которые
были ближе к князю, — не выдавай нас, сирот! Оборони горемычных!
— Да, боярин, кабы не ты,
то висеть бы мне вместо их! А все-таки послушай мово слова, отпусти их; жалеть не
будешь, как приедешь на Москву. Там, боярин, не
то, что прежде, не
те времена! Кабы всех их перевешать, я бы не прочь, зачем бы не повесить! А
то и без этих довольно их на Руси останется; а тут еще человек десять ихних ускакало; так если этот дьявол, Хомяк, не воротится на Москву, они не на кого другого, а прямо на тебя покажут!
— Батюшка боярин, — сказал он, — оно тово, может
быть, этот молодец и правду говорит: неравно староста отпустит этих разбойников. А уж коли ты их, по мягкосердечию твоему, от петли помиловал, за что бог и тебя, батюшка, не оставит,
то дозволь, по крайности, перед отправкой-то, на всяк случай, влепить им по полсотенке плетей, чтоб вперед-то не душегубствовали, тетка их подкурятина!
— Боярин, — сказал он, — уж коли ты хочешь ехать с одним только стремянным,
то дозволь хоть мне с товарищем к тебе примкнуться; нам дорога одна, а вместе
будет веселее; к
тому ж не ровен час, коли придется опять работать руками, так восемь рук больше четырех вымолотят.
«Прости, князь, говорил ему украдкою этот голос, я
буду за тебя молиться!..» Между
тем незнакомцы продолжали
петь, но слова их не соответствовали размышлениям боярина.
— Нет, батюшка, не худо; и лежать покойно, и щи
были добрые, и лошадям овес засыпан; да только
то худо, что хозяин, вишь, мельник.
— И я так думаю. Только этот разбойник
будет почище
того разбойника. А тебе как покажется, боярин, который разбойник
будет почище, Хомяк или Перстень?
— Я
те дам сундук запирать, чертова кочерга! — закричал
тот, которого мельник назвал князем. — Разве ты не знал, что я
буду сегодня! Как смел ты принимать проезжих! Вон их отсюда!
— Батюшка, князь Афанасий Иванович, как тебе сказать? Всякие
есть травы.
Есть колюка-трава, сбирается в Петров пост. Обкуришь ею стрелу, промаху не дашь.
Есть тирлич-трава, на Лысой горе, под Киевом, растет. Кто ее носит на себе, на
того ввек царского гнева не
будет.
Есть еще плакун-трава, вырежешь из корня крест да повесишь на шею, все тебя
будут как огня бояться!
— Как не
быть, батюшка,
есть еще кочедыжник, или папоротник; кому удастся сорвать цвет его,
тот всеми кладами владеет.
Есть иван-да-марья; кто знает, как за нее взяться,
тот на первой кляче от лучшего скакуна удерет.
— Елена Дмитриевна, — сказал боярин, — полно, вправду ли не люб тебе Вяземский? Подумай хорошенько. Знаю, доселе он
был тебе не по сердцу; да ведь у тебя, я чаю, никого еще нет на мысли, а до
той поры сердце девичье — воск: стерпится, слюбится?
— Согласна! — вскричала радостно Елена и повалилась Морозову в ноги. Тронуло боярина нежданное слово, обрадовался он восторгу Елены, не догадался, старый, что
то был восторг утопающего, который хватается за куст терновый.
— Если кто из вас, — продолжал князь, — хоть пальцем тронет этого человека, я
тому голову разрублю, а остальные
будут отвечать государю!
—
Спой мне, Пашенька,
спой мне
ту песню, что ты намедни
пела, как вы ягоды собирали!
Пашенька, краснея от удовольствия, стала на колени перед боярыней. Елена распустила ей волосы, разделила их на равные делянки и начала заплетать широкую русскую косу в девяносто прядей. Много требовалось на
то уменья. Надо
было плесть как можно слабее, чтобы коса, подобно решетке, закрывала весь затылок и потом падала вдоль спины, суживаясь неприметно. Елена прилежно принялась за дело. Перекладывая пряди, она искусно перевивала их жемчужными нитками.
— Боярыня, — сказал он наконец, и голос его дрожал, — видно, на
то была воля божия… и ты не так виновата… да, ты не виновата… не за что прощать тебя, Елена Дмитриевна, я не кляну тебя, — нет — видит бог, не кляну — видит бог, я… я по-прежнему люблю тебя! Слова эти вырвались у князя сами собою.
Когда Серебряный отправился в Литву, Морозов воеводствовал где-то далеко; они не видались более десяти лет, но Дружина Андреевич мало переменился,
был бодр по-прежнему, и князь с первого взгляда везде бы узнал его, ибо старый боярин принадлежал к числу
тех людей, которых личность глубоко врезывается в памяти.
— Князь, — сказал Морозов, — это моя хозяйка, Елена Дмитриевна! Люби и жалуй ее. Ведь ты, Никита Романыч, нам, почитай, родной. Твой отец и я, мы
были словно братья, так и жена моя тебе не чужая. Кланяйся, Елена, проси боярина! Кушай, князь, не брезгай нашей хлебом-солью! Чем богаты,
тем и рады! Вот романея, вот венгерское, вот мед малиновый, сама хозяйка на ягодах сытила!
Улыбнись скорей,
будь веселее, а
то гость заметит!
— Многое, князь, многое стало на Москве не так, как
было, с
тех пор как учинил государь на Руси опричнину!
У кого
была какая вражда,
тот и давай доводить на недруга, будто он слова про царя говорил, будто хана или короля подымает.
Прежде бывало, коли кто донес на тебя,
тот и очищай сам свою улику; а теперь какая у него ни
будь рознь в словах, берут тебя и пытают по одной язычной молвке!
— Должно
быть, князь. Но садись, слушай далее. В другой раз Иван Васильевич, упившись, начал (и подумать срамно!) с своими любимцами в личинах плясать. Тут
был боярин князь Михаило Репнин. Он заплакал с горести. Царь давай и на него личину надевать. «Нет! — сказал Репнин, — не бывать
тому, чтобы я посрамил сан свой боярский!» — и растоптал личину ногами. Дней пять спустя убит он по царскому указу во храме божием!
А когда собралися мы, объявил нам, что я-де с
тем только принимаю государство, чтобы казнить моих злодеев, класть мою опалу на изменников, имать их остатки и животы, и чтобы ни от митрополита, ни от властей не
было мне бездельной докуки о милости.
— Коли так,
то прости, боярин, надо спешить. Я еще и дома не
был. Осмотрюсь немного, а завтра чем свет отправлюсь в Слободу.
— На
то божья воля, боярин; что
будет,
то будет!
— Прости, боярин, прости необдуманное слово, но чему
быть,
того не миновать!
Оглянувшись последний раз на Елену, Серебряный увидел за нею, в глубине сада, темный человеческий образ. Почудилось ли
то князю, или слуга какой проходил по саду, или уж не
был ли
то сам боярин Дружина Андреевич?
Между
тем братья
ели и
пили досыта; всякий день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остаток трапезы выносили из дворца на площадь для бедных.
Игумен,
то есть царь, обедал после, беседовал с любимцами о законе, дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного.
Они теснились одна возле другой, громоздились одна на другую, и сквозили, и пузырились. Золото, серебро, цветные изразцы, как блестящая чешуя, покрывали дворец сверху донизу. Когда солнце его освещало, нельзя
было издали догадаться, дворец ли это, или куст цветов исполинских, или
то жар-птицы слетелись в густую стаю и распустили на солнце свои огненные перья?
Подъехав к валу, князь и товарищи его спешились и привязали лошадей к столбам, в которые нарочно для
того были ввинчены кольца.
То был молодой человек лет двадцати, необыкновенной красоты, но с неприятным, наглым выражением лица.
Эта милость не совсем обрадовала Серебряного. Иоанн, может
быть, не знал еще о ссоре его с опричниками в деревне Медведевке. Может
быть также (и это случалось часто), царь скрывал на время гнев свой под личиною милости, дабы внезапное наказание, среди пира и веселья, показалось виновному
тем ужаснее. Как бы
то ни
было, Серебряный приготовился ко всему и мысленно прочитал молитву.
Со всем
тем, когда Иоанн взирал милостиво, взгляд его еще
был привлекателен. Улыбка его очаровывала даже
тех, которые хорошо его знали и гнушались его злодеяниями. С такою счастливою наружностью Иоанн соединял необыкновенный дар слова. Случалось, что люди добродетельные, слушая царя, убеждались в необходимости ужасных его мер и верили, пока он говорил, справедливости его казней.
Серебряному пришлось сидеть недалеко от царского стола, вместе с земскими боярами,
то есть с такими, которые не принадлежали к опричнине, но, по высокому сану своему, удостоились на этот раз обедать с государем. Некоторых из них Серебряный знал до отъезда своего в Литву. Он мог видеть с своего места и самого царя, и всех бывших за его столом. Грустно сделалось Никите Романовичу, когда он сравнил Иоанна, оставленного им пять лет
тому назад, с Иоанном, сидящим ныне в кругу новых любимцев.
Никита Романович обратился с вопросом к своему соседу, одному из
тех, с которыми он
был знаком прежде.
Вот встал Иван Васильевич, да и говорит: «Подайте мне мой лук, и я не хуже татарина попаду!» А татарин-то обрадовался: «Попади, бачка-царь! — говорит, — моя пошла тысяча лошадей табун, а твоя что пошла?» —
то есть, по-нашему, во что ставишь заклад свой?
Разговоры становились громче, хохот раздавался чаще, головы кружились. Серебряный, всматриваясь в лица опричников, увидел за отдаленным столом молодого человека, который несколько часов перед
тем спас его от медведя. Князь спросил об нем у соседей, но никто из земских не знал его. Молодой опричник, облокотясь на стол и опустив голову на руки, сидел в задумчивости и не участвовал в общем веселье. Князь хотел
было обратиться с вопросом к проходившему слуге, но вдруг услышал за собой...
То же можно
было сказать и о Годунове.
Единственною светлою стороной Малюты казалась горячая любовь его к сыну, молодому Максиму Скуратову; но
то была любовь дикого зверя, любовь бессознательная, хотя и доходившая до самоотвержения.