Неточные совпадения
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычайный час,
то есть в 8 часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
Вместо
того чтоб оскорбиться, отрекаться, оправдываться, просить прощения, оставаться даже равнодушным — все
было бы лучше
того, что он сделал! — его лицо совершенно невольно («рефлексы головного мозга», подумал Степан Аркадьич, который любил физиологию), совершенно невольно вдруг улыбнулось привычною, доброю и потому глупою улыбкой.
Он не мог теперь раскаиваться в
том, что он, тридцати-четырехлетний, красивый, влюбчивый человек, не
был влюблен в жену, мать пяти живых и двух умерших детей, бывшую только годом моложе его.
Ответа не
было, кроме
того общего ответа, который дает жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня,
то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться к
той музыке, которую
пели графинчики-женщины; стало
быть, надо забыться сном жизни.
— Славу Богу, — сказал Матвей, этим ответом показывая, что он понимает так же, как и барин, значение этого приезда,
то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа с женой.
— Дарья Александровна приказали доложить, что они уезжают. Пускай делают, как им, вам
то есть, угодно, — сказал он, смеясь только глазами, и, положив руки в карманы и склонив голову на бок, уставился на барина.
Несмотря на
то, что Степан Аркадьич
был кругом виноват перед женой и сам чувствовал это, почти все в доме, даже нянюшка, главный друг Дарьи Александровны,
были на его стороне.
Если и
была причина, почему он предпочитал либеральное направление консервативному, какого держались тоже многие из его круга,
то это произошло не оттого, чтоб он находил либеральное направление более разумным, но потому, что оно подходило ближе к его образу жизни.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия
есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о
том свете, когда и на этом жить
было бы очень весело.
Вместе с этим Степану Аркадьичу, любившему веселую шутку,
было приятно иногда озадачить мирного человека
тем, что если уже гордиться породой,
то не следует останавливаться на Рюрике и отрекаться от первого родоначальника — обезьяны.
— Надо же вам дать хоть кофею откушать, — сказал Матвей
тем дружески-грубым тоном, на который нельзя
было сердиться.
Кроме
того, она чувствовала, что если здесь, в своем доме, она едва успевала ухаживать за своими пятью детьми,
то им
будет еще хуже там, куда она поедет со всеми ими.
И
то в эти три дня меньшой заболел оттого, что его накормили дурным бульоном, а остальные
были вчера почти без обеда.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их:
тем ли, что увезу от отца, или
тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после
того… что
было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После
того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
Дарья Александровна между
тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это
было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в
то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?
— Уж прикажите за братом послать, — сказала она, — всё он изготовит обед; а
то, по вчерашнему, до шести часов дети не
евши.
Место это он получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест в министерстве, к которому принадлежало присутствие; но если бы Каренин не назначил своего шурина на это место,
то чрез сотню других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место или другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые ему
были нужны, так как дела его, несмотря на достаточное состояние жены,
были расстроены.
Он родился в среде
тех людей, которые
были и стали сильными мира сего.
Одна треть государственных людей, стариков,
были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть
были с ним на «ты», а третья —
были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и
тому подобного
были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно
было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно
было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не
той, про которую он вычитал в газетах, но
той, что у него
была в крови и с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни
были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к
тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
Секретарь весело и почтительно, как и все в присутствии Степана Аркадьича, подошел с бумагами и проговорил
тем фамильярно-либеральным тоном, который введен
был Степаном Аркадьичем...
«Если б они знали, — думал он, с значительным видом склонив голову при слушании доклада, — каким виноватым мальчиком полчаса
тому назад
был их председатель!» — И глаза его смеялись при чтении доклада. До двух часов занятия должны
были итти не прерываясь, а в два часа — перерыв и завтрак.
Каждому казалось, что
та жизнь, которую он сам ведет,
есть одна настоящая жизнь, а которую ведет приятель —
есть только призрак.
Но разница
была в
том, что Облонский, делая, что все делают, смеялся самоуверенно и добродушно, а Левин не самоуверенно и иногда сердито.
Левин вдруг покраснел, но не так, как краснеют взрослые люди, — слегка, сами
того не замечая, но так, как краснеют мальчики, — чувствуя, что они смешны своей застенчивостью и вследствие
того стыдясь и краснея еще больше, почти до слез. И так странно
было видеть это умное, мужественное лицо в таком детском состоянии, что Облонский перестал смотреть на него.
—
То есть, ты думаешь, что у меня
есть недостаток чего-то?
— Ну, хорошо, хорошо. Погоди еще, и ты придешь к этому. Хорошо, как у тебя три тысячи десятин в Каразинском уезде, да такие мускулы, да свежесть, как у двенадцатилетней девочки, — а придешь и ты к нам. Да, так о
том, что ты спрашивал: перемены нет, но жаль, что ты так давно не
был.
И, вспомнив о
том, что он забыл поклониться товарищам Облонского, только когда он
был уже в дверях, Левин вышел из кабинета.
Сам Левин не помнил своей матери, и единственная сестра его
была старше его, так что в доме Щербацких он в первый раз увидал
ту самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он
был лишен смертью отца и матери.
Казалось бы, ничего не могло
быть проще
того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин
был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити
была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло
быть и мысли о
том, чтобы другие и она сама признали его достойным ее.
Убеждение Левина в
том, что этого не может
быть, основывалось на
том, что в глазах родных он невыгодная, недостойная партия для прелестной Кити, а сама Кити не может любить его.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему
было тридцать два года,
были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен
был казаться для других)
был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками,
то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества,
то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Некрасивого, доброго человека, каким он себя считал, можно, полагал он, любить как приятеля, но чтобы
быть любимым
тою любовью, какою он сам любил Кити, нужно
было быть красавцем, а главное — особенным человеком.
Но, пробыв два месяца один в деревне, он убедился, что это не
было одно из
тех влюблений, которые он испытывал в первой молодости; что чувство это не давало ему минуты покоя; что он не мог жить, не решив вопроса:
будет или не
будет она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он не имеет никаких доказательств в
том, что ему
будет отказано.
Или… он не мог думать о
том, что с ним
будет, если ему откажут.
Профессор с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с
тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для
того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать
ту простую и естественную точку зрения, с которой
был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
В душе его боролись желание забыть теперь о несчастном брате и сознание
того, что это
будет дурно.
— Если тебе хочется, съезди, но я не советую, — сказал Сергей Иванович. —
То есть, в отношении ко мне, я этого не боюсь, он тебя не поссорит со мной; но для тебя, я советую тебе лучше не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай как хочешь.
— Ну, этого я не понимаю, — сказал Сергей Иванович. — Одно я понимаю, — прибавил он, — это урок смирения. Я иначе и снисходительнее стал смотреть на
то, что называется подлостью, после
того как брат Николай стал
тем, что он
есть… Ты знаешь, что он сделал…
Получив от лакея Сергея Ивановича адрес брата, Левин тотчас же собрался ехать к нему, но, обдумав, решил отложить свою поездку до вечера. Прежде всего, для
того чтобы иметь душевное спокойствие, надо
было решить
то дело, для которого он приехал в Москву. От брата Левин поехал в присутствие Облонского и, узнав о Щербацких, поехал туда, где ему сказали, что он может застать Кити.
— Я? я недавно, я вчера… нынче
то есть… приехал, — отвечал Левин, не вдруг от волнения поняв ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал он и тотчас же, вспомнив, с каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. — Я не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
— Ну, в «Англию», — сказал Степан Аркадьич, выбрав «Англию» потому, что там он, в «Англии»,
был более должен, чем в «Эрмитаже». Он потому считал нехорошим избегать этой гостиницы. — У тебя
есть извозчик? Ну и прекрасно, а
то я отпустил карету.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о
том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и
то уверял себя, что
есть надежда,
то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между
тем чувствовал себя совсем другим человеком, не похожим на
того, каким он
был до ее улыбки и слов: до свидания.
— Нет, без шуток, что ты выберешь,
то и хорошо. Я побегал на коньках, и
есть хочется. И не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я не оценил твоего выбора. Я с удовольствием
поем хорошо.
Ему хотелось, чтобы Левин
был весел. Но Левин не
то что
был не весел, он
был стеснен. С
тем, что
было у него в душе, ему жутко и неловко
было в трактире, между кабинетами, где обедали с дамами, среди этой беготни и суетни; эта обстановка бронз, зеркал, газа, Татар — всё это
было ему оскорбительно. Он боялся запачкать
то, что переполняло его душу.
— Может
быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь
то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы
быть в состоянии делать свое дело, а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого
едим устрицы….
— Ну, если это цель,
то я желал бы
быть диким.
— Ну что ж, поедешь нынче вечером к нашим, к Щербацким
то есть? — сказал он, отодвигая пустые шершавые раковины, придвигая сыр и значительно блестя глазами.
— Так, что она мало
того что любит тебя, — она говорит, что Кити
будет твоею женой непременно.
— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я
был влюблен, но это не
то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может
быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…