Неточные совпадения
Обо всем этом говорил Гоголь у А. О. Смирновой, в присутствии гр. А. К. Толстого (известного поэта), который
был знаком с ним издавна, но потом не видал его
лет шесть или более.
Это тяжелое чувство постоянно мешало необходимой в эпическом сочинении объективности и
было отчасти причиной, что роман, начатый более десяти
лет тому назад, окончен только в настоящем
году.
Тут ратники подвели к князю двух лошадей, на которых сидели два человека, связанные и прикрученные к седлам. Один из них
был старик с кудрявою, седою головой и длинною бородой. Товарищ его, черноглазый молодец, казался
лет тридцати.
Боярин Дружина Андреевич, телом дородный, нрава крутого, несмотря на свои преклонные
лета, недавно женился на первой московской красавице. Все дивились, когда вышла за него двадцатилетняя Елена Дмитриевна, дочь окольничего Плещеева-Очина, убитого под Казанью. Не такого жениха прочили ей московские свахи. Но Елена
была на выданье, без отца и матери; а красота девушки, при нечестивых нравах новых царских любимцев, бывала ей чаще на беду, чем на радость.
Когда Серебряный отправился в Литву, Морозов воеводствовал где-то далеко; они не видались более десяти
лет, но Дружина Андреевич мало переменился,
был бодр по-прежнему, и князь с первого взгляда везде бы узнал его, ибо старый боярин принадлежал к числу тех людей, которых личность глубоко врезывается в памяти.
Очаровательный вид этот разогнал на время черные мысли, которые не оставляли Серебряного во всю дорогу. Но вскоре неприятное зрелище напомнило князю его положение. Они проехали мимо нескольких виселиц, стоявших одна подле другой. Тут же
были срубы с плахами и готовыми топорами. Срубы и виселицы, скрашенные черною краской,
были выстроены крепко и прочно, не на день, не на
год, а на многие
лета.
То
был молодой человек
лет двадцати, необыкновенной красоты, но с неприятным, наглым выражением лица.
Иоанну
было от роду тридцать пять
лет; но ему казалось далеко за сорок.
Серебряному пришлось сидеть недалеко от царского стола, вместе с земскими боярами, то
есть с такими, которые не принадлежали к опричнине, но, по высокому сану своему, удостоились на этот раз обедать с государем. Некоторых из них Серебряный знал до отъезда своего в Литву. Он мог видеть с своего места и самого царя, и всех бывших за его столом. Грустно сделалось Никите Романовичу, когда он сравнил Иоанна, оставленного им пять
лет тому назад, с Иоанном, сидящим ныне в кругу новых любимцев.
— Скажи, боярин, — спросил он, — кто этот высокий кудрявый,
лет тридцати, с черными глазами? Вот уж он четвертый кубок осушил, один за другим, да еще какие кубки! Здоров он
пить, нечего сказать, только вино ему будто не на радость. Смотри, как он нахмурился, а глаза-то горят словно молонья. Да что он, с ума сошел? Смотри, как скатерть поясом порет!
Много сокрытого узнавала Онуфревна посредством гаданья и никогда не ошибалась. В самое величие князя Телепнева — Иоанну тогда
было четыре
года — она предсказала князю, что он умрет голодною смертью. Так и сбылось. Много
лет протекло с тех пор, а еще свежо
было в памяти стариков это предсказанье.
— Видишь, государь, как бы тебе сказать. Вот, примерно, вспомни, когда ты при смерти лежал, дай бог тебе много
лет здравствовать! а бояре-то на тебя, трудного, заговор затеяли. Ведь у них
был тогда старшой, примерно, братец твой Володимир Андреич!
Забыл Серебряный, что он без сабли и пистолей, и не
было ему нужды, что конь под ним стар. А
был то добрый конь в свое время; прослужил он
лет двадцать и на войне и в походах; только не выслужил себе покою на старости; выслужил упряжь водовозную, сено гнилое да удары палочные!
Так гласит песня; но не так
было на деле. Летописи показывают нам Малюту в чести у Ивана Васильевича еще долго после 1565
года. Много любимцев в разные времена пали жертвою царских подозрений. Не стало ни Басмановых, ни Грязного, ни Вяземского, но Малюта ни разу не испытал опалы. Он, по предсказанию старой Онуфревны, не приял своей муки в этой жизни и умер честною смертию. В обиходе монастыря св. Иосифа Волоцкого, где погребено его тело, сказано, что он убит на государском деле под Найдою.
Тому
будет полсорока
годов, жили мы на Волге, ходили на девяти стругах; атаманом
был у нас Данило Кот; о тебе еще и помину не
было, меня уже знали в шайке и тогда уже величали Коршуном.
«Тебя-то, Акундин Акундиныч, я ждал ровно тридцать
лет и три
года; спознай своего дядюшку родимого Замятню Путятича; а и ведь мой-то брат, Акундин Путятич,
был тебе родимый батюшка!
Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: «Я вам, братцы, про то скажу, про эту книгу Голубиную: эта книга не малая; сорока сажен долина ее, поперечина двадцати сажен; приподнять книгу, не поднять
будет; на руцех держать, не сдержать
будет; по строкам глядеть, все не выглядеть; по листам ходить, все не выходить, а читать книгу — ее некому, а писал книгу Богослов Иван, а читал книгу Исай-пророк, читал ее по три
годы, прочел в книге только три листа; уж мне честь книгу — не прочесть, божию!
Женщина
лет тридцати, бледная, хворая, качала люльку и потихоньку
пела.
— Малость, батюшка, совсем малость! Иной раз, придется, и
есть нечего. Того и смотри, с голоду али с наготы помрешь. А лошадки-то нет у нас товар в город отвезти. Другой
год волки съели.
От покрова пошел мне девятнадцатый
год, а поверишь ли, до сей поры не с кем
было добрым словом перемолвиться.
— Борис, — сказал он Годунову, — тому скоро два
года, я боярина Дружину за такой же ответ выдал тебе головою. Но, видно, мне пора изменить мой обычай. Должно
быть, уж не мы земским, а земские нам
будут указывать! Должно
быть, уж я и в домишке моем не хозяин! Придется мне, убогому, забрать свою рухлядишку и бежать с людишками моими куда-нибудь подале! Прогонят они меня отсюда, калику перехожего, как от Москвы прогнали!
В конце площади показался человек
лет сорока, с реденькою бородой, бледный, босой, в одной полотняной рубахе. Лицо его
было необыкновенно кротко, а на устах играла странная, детски добродушная улыбка.
— Спасибо тебе, Борис Федорыч, спасибо. Мне даже совестно, что ты уже столько сделал для меня, а я ничем тебе отплатить не могу. Кабы пришлось за тебя в пытку идти или в бою живот положить, я бы не задумался. А в опричнину меня не зови, и около царя
быть мне также не можно. Для этого надо или совсем от совести отказаться, или твое уменье иметь. А я бы только даром душой кривил. Каждому, Борис Федорыч, господь свое указал: у сокола свой
лет, у лебедя свой; лишь бы в каждом правда
была.
Лето приходило к концу; последние цветы шиповника облетали; черная одежда инокини
была усеяна их алыми лепестками.
Здесь можно бы кончить эту грустную повесть, но остается сказать, что
было с другими лицами, которые,
быть может, разделяли с Серебряным участие читателя. О самом Никите Романовиче услышим мы еще раз в конце нашего рассказа; но для этого надобно откинуть семнадцать тяжелых
лет и перенестись в Москву в славный
год завоевания Сибири.
Он
был уже два
года женат, но выражение его осталось детское.
Иван Кольцо, шедший во главе посольства,
был человек
лет под пятьдесят, среднего роста, крепкого сложения, с быстрыми, проницательными глазами, с черною, густою, но короткою бородой, подернутою легкою проседью.
Вид Ивана Васильевича
был более насмешлив, чем грозен. Со времени дерзостной попытки Ванюхи Перстня, или Ивана Кольца, прошло семнадцать
лет, а злопамятность царя не продолжалась так долго, когда она не
была возбуждена прямым оскорблением его личного самолюбия.
— Государь, — сказал он с низким поклоном, — того, о ком ты спрашиваешь, здесь нет. Он в тот самый
год, как пришел на Жиздру, тому
будет семнадцать
лет, убит татарами, и вся его дружина вместе с ним полегла.
— То
был мой старший брат, Григорий Аникин, — отвечал Семен Строгонов. — Он волею божьею прошлого
года умре!