Неточные совпадения
Поэтому, когда я покончил с
вопросом о подмосковной, то
есть совершил купчую крепость и вступил во владение, то сонное видение еще некоторое время продолжалось, несмотря на то, что сейчас же обнаружились факты, которые должны
были бы самого заспанного человека заставить прийти в себя.
Какого рода эти задачи и
есть ли от них какой-нибудь прок — это другой
вопрос; но так как они не считаются противозаконными, то для большинства этого совершенно достаточно.
Во-первых, пусто, потому что домашний персонал имеется только самый необходимый; во-вторых, неудовлетворительно по части питья и еды, потому что полезные домашние животные упразднены, дикие, вследствие истребления лесов, эмигрировали, караси в пруде выловлены, да и хорошего печеного хлеба, пожалуй, нельзя достать; в-третьих, плохо и по части газетной пищи, ежели Заманиловка, по очень счастливому случаю, не расположена вблизи станции железной дороги (это
было в особенности чувствительно во время последней войны); в-четвертых, не особенно весело и по части соседей, ибо ежели таковые и
есть, то разносолов у них не полагается, да и ездить по соседям, признаться, не в чем, так как каретные сараи опустели, а бывшие заводские жеребцы перевелись; в-пятых, наконец, в каждой Заманиловке культурный человек непременно встречается с
вопросом о бешеных собаках.
Но с первых же шагов (увы! решительность этих шагов
была такова, что, сделавши один, т. е. накупив семян, орудий, скота, переломавши поля и т. д., уже трудно
было воротиться назад, не испивши всей чаши севооборота до дна) хозяйственная практика выставила такие
вопросы, разрешения на которые не давал ни Бажанов, ни Советов.
Я знаю, что
вопрос этот смешной и что даже довольно близкие наши потомки
будут удивляться самой возможности его постановки, но, тем не менее, он, несомненно, существует, и человек, «в законе состоящий», отнюдь не может его миновать.
И вот перед этими людьми встает
вопрос: искать других небес. Там они тоже
будут чужие, но зато там
есть настоящее солнце,
есть тепло и уже решительно не нужно думать ни о сене, ни о жите, ни об огурцах. Гуляй, свободный и беспечный, по зеленым паркам и лесам, и ежели
есть охота, то решай в голове судьбы человечества.
— По существу — это точно, что особенной вины за вами нет. Но кабатчики… И опять-таки повторю: свобода… Какая свобода, и что оною достигается? В какой мере и на какой конец? Во благовремении или не во благовремении? Откуда и куда? Вот сколько
вопросов предстоит разрешить! Начни-ка их разрешать, — пожалуй, и в Сибири места не найдется! А ежели бы вы в то время вместо «свободы»-то просто сказали: улучшение, мол, быта, — и дело
было бы понятное, да и вы бы на замечание не попали!
Явился
вопрос об этикете: кому сделать первый шаг к сближению? И у той и у другой стороны права
были почти одинаковы. У меня
было богатое дворянское прошлое, но зато настоящее
было плохо и выражалось единственно в готовности во всякое время следовать, куда глаза глядят. У «него», напротив, богатое настоящее (всемогущество, сердцеведение и пр.), но зато прошлое резюмировалось в одном слове: куроцап! Надо
было устроить дело так, чтобы ничьему самолюбию не
было нанесено обиды.
Это
было не в бровь, а прямо в глаз, так что если бы он вздумал дать своему
вопросу дальнейшее развитие, то я, наверное бы, во всем сознался.
— Не в том дело. Я и сам знаю, что лучше этого толкования желать нельзя! Но… «свобода»! вот в чем
вопрос! Какое основание имел я (не
будучи развращен до мозга костей) прибегать к этому слову, коль скоро
есть выражение, вполне его заменяющее, а именно: улучшение быта?
Так, например, ежели вы встречаете идущего по улице односельца, то первый и самый естественный
вопрос должен
быть таков: куда идешь?
Если же вы встречаете на улице не односельца, но лицо неизвестного происхождения, то, кроме этого
вопроса, надлежит предлагать еще следующее: откуда? зачем? где
был вчера? покажи, что несешь? кто в твоей местности сотский, староста, старшина, господин становой пристав?
Разумеется, я слушал эти рассуждения и радостно изумлялся. Не потому радовался, чтобы сами мысли, высказанные Грациановым,
были мне сочувственны, — я так себя, страха ради иудейска, вышколил, что мне теперь на все наплевать, — а потому, что они исходили от станового пристава. Но по временам меня вдруг осеняла мысль: «Зачем, однако ж, он предлагает мне столь несвойственные своему званию
вопросы», — и, признаюсь, эта назойливая мысль прожигала меня насквозь.
— Странный
вопрос! — ответил он мне, нимало не смущаясь, — но разве я имею право
быть откровенным с урядниками? Я откровенен с начальством — потому что оно поймет меня; я откровенен с вами — потому что вы благородный человек… Но с урядниками… Извините меня, я даже удивляюсь вашему
вопросу…
Затем опять
вопросы: сумеет ли Растопыря в новом чине заслужить то доверие начальства, которое он умел заслужить в старом чине? каких облегчений вправе ожидать от него отечество, буде он и впредь, с такой же неуклонностью,
будет подвигаться по лестнице почестей и отличий?
Чаще и упорнее всего, как и следует ожидать, появлялся
вопрос о выигрыше двухсот тысяч, но так как вслух сознаваться в таких пустяках почему-то не принято (право, уж и не знаю, почему; по-моему, самое это культурное мечтание), то я упоминаю об этом лишь для того, чтобы не
быть в противоречии с истиной.
А насколько
будут плодотворны или бесплодны эти усилия — это уж другой
вопрос.
Ибо мы и благополучны не можем
быть без того, чтобы при этом сам собой не возник
вопрос: а как же в сем случае поступали господа чиновники?
Возгордимся мы или не возгордимся тогда? — вот
вопрос! Я думаю, однако ж, что не возгордимся, потому что, во-первых, ведь ничего этого на деле нет, а ежели нет ничего, то, стало
быть, и во-вторых и в-третьих, все-таки ничего нет.
Сличивши эти три телеграммы, я нахожу
вопрос о конституционном будущем Болгарии исчерпанным и посылаю четвертую, общую телеграмму: «Митрополиту Анфиму.
Пью за болгарский народ!» А через четверть часа получаю ответ: «Братолюбивому господину Монрепо. Не находим слов выразить, сколь для болгарского народа сие лестно. Анфим».
Все мне представлялся
вопрос: в самом деле, что я
буду делать, если Разуваеву вздумается по ночам в трубу трубить?
Нет, лучше бежать. Но
вопрос: куда бежать? Желал бы я
быть «птичкой вольной», как говорит Катерина в «Грозе» у Островского, да ведь Грацианов, того гляди, и канарейку слопает! А кроме как «птички вольной», у меня и воображения не хватает, кем бы другим
быть пожелать. Ежели конем степным, так Грацианов заарканит и начнет под верх муштровать. Ежели буй-туром, так Грацианов
будет для бифштексов воспитывать. Но, что всего замечательнее, животным еще все-таки вообразить себя можно, но человеком — никогда!
Вся цивилизованная природа свидетельствует о скором пришествии вашем. Улица ликует, дома терпимости прихорашиваются, половые и гарсоны в трактирах и ресторанах в ожидании млеют, даже стерляди в трактирных бассейнах — и те резвее играют в воде, словно говорят: слава богу! кажется, скоро начнут
есть и нас! По всей веселой Руси, от Мещанских до Кунавина включительно, раздается один клич: идет чумазый! Идет и на
вопрос: что
есть истина? твердо и неукоснительно ответит: распивочно и навынос!
Не разоряй, не грабь и на
вопрос: кого же ты
будешь допекать после того, как вконец допечешь обывателя? — не отвечай с нахальством: йён доста-а-нит!
Ввиду столь решительных справок предполагалось, что то же самое произойдет и у нас. Сначала Прогореловы расшатают, а потом кабатчики и менялы утвердят. Первая часть этой программы уже выполнена, но
будет ли выполнена последняя — это еще
вопрос.
Неточные совпадения
«Зачем вечор так рано скрылись?» — //
Был первый Оленькин
вопрос. // Все чувства в Ленском помутились, // И молча он повесил нос. // Исчезла ревность и досада // Пред этой ясностию взгляда, // Пред этой нежной простотой, // Пред этой резвою душой!.. // Он смотрит в сладком умиленье; // Он видит: он еще любим; // Уж он, раскаяньем томим, // Готов просить у ней прощенье, // Трепещет, не находит слов, // Он счастлив, он почти здоров…
Но день протек, и нет ответа. // Другой настал: всё нет, как нет. // Бледна как тень, с утра одета, // Татьяна ждет: когда ж ответ? // Приехал Ольгин обожатель. // «Скажите: где же ваш приятель? — // Ему
вопрос хозяйки
был. — // Он что-то нас совсем забыл». // Татьяна, вспыхнув, задрожала. // «Сегодня
быть он обещал, — // Старушке Ленский отвечал, — // Да, видно, почта задержала». — // Татьяна потупила взор, // Как будто слыша злой укор.
Замечу кстати: все поэты — // Любви мечтательной друзья. // Бывало, милые предметы // Мне снились, и душа моя // Их образ тайный сохранила; // Их после муза оживила: // Так я, беспечен, воспевал // И деву гор, мой идеал, // И пленниц берегов Салгира. // Теперь от вас, мои друзья, //
Вопрос нередко слышу я: // «О ком твоя вздыхает лира? // Кому, в толпе ревнивых дев, // Ты посвятил ее
напев?
Вместо
вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон
есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на
вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на
вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без
вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я
был доселе?