Неточные совпадения
Иногда
буду вести его лично от себя, иногда — в третьем лице, как
будет для
меня удобнее.
И леса и болота изобиловали птицей и зверем, но по части ружейной охоты
было скудно, и тонкой красной дичи, вроде вальдшнепов и дупелей,
я положительно не припомню.
И хоть
я узнал ее, уже
будучи осьми лет, когда родные мои
были с ней в ссоре (думали, что услуг от нее не потребуется), но она так тепло
меня приласкала и так приветливо назвала умницей и погладила по головке, что
я невольно расчувствовался.
В нашем семействе не
было в обычае по головке гладить, — может
быть, поэтому ласка чужого человека так живо на
меня и подействовала.
Жила она в собственном ветхом домике на краю города, одиноко, и питалась плодами своей профессии.
Был у нее и муж, но в то время, как
я зазнал ее, он уж лет десять как пропадал без вести. Впрочем, кажется, она знала, что он куда-то услан, и по этому случаю в каждый большой праздник возила в тюрьму калачи.
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед — дело
было за чаем, который он
пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала
мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Кроме того, он предсказал и будущую судьбу мою, — что
я многих супостатов покорю и
буду девичьим разгонником.
Нянек
я помню очень смутно. Они менялись почти беспрерывно, потому что матушка
была вообще гневлива и, сверх того, держалась своеобразной системы, в силу которой крепостные, не изнывавшие с утра до ночи на работе, считались дармоедами.
Я помню, однажды отец получил от предводителя письмо с приглашением на выборы, и на конверте
было написано: «его превосходительству» (отец в молодости служил в Петербурге и дослужился до коллежского советника, но многие из его бывших товарищей пошли далеко и занимали видные места). Догадкам и удивлению конца не
было. Отец с неделю носил конверт в кармане и всем показывал.
Сижу
я в своем Малиновце, ничего не знаю, а там, может
быть, кто-нибудь из старых товарищей взял да и шепнул.
Так-то, может
быть, и со
мной.
Впрочем,
я не могу сказать, чтобы фактическая сторона моих детских воспоминаний
была особенно богата.
Как во сне проходят передо
мной и Каролина Карловна, и Генриетта Карловна, и Марья Андреевна, и француженка Даламберша, которая ничему учить не могла, но
пила ерофеич и ездила верхом по-мужски.
Детские комнаты, как
я уже сейчас упомянул,
были переполнены насекомыми и нередко оставались по нескольку дней неметенными, потому что ничей глаз туда не заглядывал; одежда на детях
была плохая и чаще всего перешивалась из разного старья или переходила от старших к младшим; белье переменялось редко.
Я еще помню месячину; но так как этот способ продовольствия считался менее выгодным, то с течением времени он
был в нашем доме окончательно упразднен, и все дворовые
были поверстаны в застольную.
Я помню ропот и даже слезы по этому поводу..] нередко из жалости приносили под фартуками ватрушек и лепешек и тайком давали нам
поесть.
—
Я, маменька, сыт-с! — отвечал постылый, стараясь
быть развязным и нервно хихикая.
Словом сказать, это
был подлинный детский мартиролог, и в настоящее время, когда
я пишу эти строки и когда многое в отношениях между родителями и детьми настолько изменилось, что малейшая боль, ощущаемая ребенком, заставляет тоскливо сжиматься родительские сердца, подобное мучительство покажется чудовищным вымыслом.
Об отцовском имении мы не поминали, потому что оно, сравнительно, представляло небольшую часть общего достояния и притом всецело предназначалось старшему брату Порфирию (
я в детстве его почти не знал, потому что он в это время воспитывался в московском университетском пансионе, а оттуда прямо поступил на службу); прочие же дети должны
были ждать награды от матушки.
— Что отец! только слава, что отец! Вот
мне, небось, Малиновца не подумал оставить, а ведь и
я чем не Затрапезный? Вот увидите: отвалит онамне вологодскую деревнюшку в сто душ и скажет:
пей,
ешь и веселись! И манже, и буар, и сортир — все тут!
—
Я всем
буду доволен, что милость маменьки назначит
мне, — кротко отвечает Гриша, потупив глазки.
—
Мне этот секрет Венька-портной открыл. «Сделайте, говорит: вот увидите, что маменька совсем другие к вам
будут!» А что, ежели она вдруг… «Степа, — скажет, — поди ко
мне, сын мой любезный! вот тебе Бубново с деревнями…» Да деньжищ малую толику отсыплет: катайся, каналья, как сыр в масле!
Люди позднейшего времени скажут
мне, что все это
было и
быльем поросло и что, стало
быть, вспоминать об этом не особенно полезно.
Знаю
я и сам, что фабула этой
были действительно поросла
быльем; но почему же, однако, она и до сих пор так ярко выступает перед глазами от времени до времени?
Вот
я тебя, старая псовка, за индейками ходить пошлю, так ты и
будешь знать, как барское добро гноить!
— Что ж
мне докладывать — это старостино дело!
Я и то ему говорила: доложи, говорю, барыне. А он: что зря барыне докладывать! Стало
быть, обеспокоить вас поопасился.
— Дай им по ломтю хлеба с солью да фунта три толокна на всех —
будет с них. Воротятся ужо, ужинать
будут… успеют налопаться! Да за Липкой следи… ты
мне ответишь, ежели что…
— У
меня, Марья Андреевна, совсем сахару нет, — объявляет Степка-балбес, несмотря на то, что вперед знает, что голос его
будет голосом, вопиющим в пустыне.
— Без чаю да без чаю! только вы и знаете! а
я вот возьму да и
выпью!
— Не смеешь! Если б ты попросил прощения,
я, может
быть, простила бы, а теперь… без чаю!
Намеднись спрашиваю Степку: рад
будешь, Степка, ежели
я умру?..
Иной, пожалуй, и скажет:
я, маменька, плакать
буду… а кто его знает, что у него на душе!..
— Хорошо,
я с тобой справлюсь! — наконец изрекает барыня. — Иди с моих глаз долой! А с тобой, — обращается она к Марфе, — расправа короткая! Сейчас же сбирайся на скотную, индеек пасти! Там тебе вольготнее
будет с именинниками винцо распивать…
— Это персик ранжевый, а вот по отделениям пойдем, там и других персичков
поедим. Кто
меня любит — и
я тех люблю; а кто не любит — и
я тех не люблю.
— Этакую ты, матушка, махину набрала! — говорит он, похлопывая себя по ляжкам, — ну, и урожай же нынче! Так и
быть, и
я перед чаем полакомлюсь, и
мне уделите персичек… вон хоть этот!
— Нет, нет, нет,
будет с
меня! А ежели и попортится, так
я порченое местечко вырежу… Хорошие-то и на варенье пригодятся.
—
Я казенный человек — не смеете вы
меня бить…
Я сам, коли захочу, до начальства дойду… Не смеете вы! и без вас
есть кому
меня бить!
—
Я казен… — начинает опять солдат, но голос его внезапно прерывается. Напоминанье о «скрозь строе», по-видимому, вносит в его сердце некоторое смущение.
Быть может, он уже имеет довольно основательное понятие об этом угощении, и повторение его (в усиленной пропорции за вторичный побег) не представляет в будущем ничего особенно лестного.
— Матушка ты моя! заступница! — не кричит, а как-то безобразно мычит он, рухнувшись на колени, — смилуйся ты над солдатом! Ведь
я… ведь
мне… ах, Господи! да что ж это
будет! Матушка! да ты посмотри! ты на спину-то мою посмотри! вот они, скулы-то мои… Ах ты, Господи милосливый!
— Ишь жрут! — ворчит Анна Павловна, — кто бы это такая? Аришка долговязая — так и
есть! А вон и другая! так и уписывает за обе щеки, так и уписывает… беспременно это Наташка… Вот
я вас ужо… ошпарю!
— Так-то, брат! — говорит он ему, — прошлого года рожь хорошо родилась, а нынче рожь похуже, зато на овес урожай. Конечно, овес не рожь, а все-таки лучше, что хоть что-нибудь
есть, нежели ничего. Так ли
я говорю?
— А вот Катькина изба, — отзывается Любочка, —
я вчера ее из-за садовой решетки видела, с сенокоса идет: черная, худая. «Что, Катька, спрашиваю: сладко за мужиком жить?» — «Ничего, говорит, буду-таки за вашу маменьку Бога молить. По смерть ласки ее не забуду!»
— Вот теперь вы правильно рассуждаете, — одобряет детей Марья Андреевна, —
я и маменьке про ваши добрые чувства расскажу. Ваша маменька — мученица. Папенька у вас старый, ничего не делает, а она с утра до вечера об вас думает, чтоб вам лучше
было, чтоб будущее ваше
было обеспечено. И, может
быть, скоро Бог увенчает ее старания новым успехом.
Я слышала, что продается Никитское, и маменька уже начала по этому поводу переговоры.
— Как сказать, сударыня… как
будем кормить… Ежели зря
будем скотине корм бросать — мало
будет, а ежели с расчетом, так достанет. Коровам-то можно и яровой соломки подавывать, благо нынче урожай на овес хорош. Упреждал
я вас в ту пору с пустошами погодить, не все в кортому сдавать…
Как начали ученье старшие братья и сестры —
я не помню. В то время, когда наша домашняя школа
была уже в полном ходу, между
мною и непосредственно предшествовавшей
мне сестрой
было разницы четыре года, так что волей-неволей пришлось воспитывать
меня особо.
Осталась дома третья группа или, собственно говоря, двое одиночек:
я да младший брат Николай, который
был совсем еще мал и на которого матушка, с отъездом Гриши, перенесла всю свою нежность.
Что же касается до
меня лично, то
я, не
будучи «постылым», не состоял и в числе любимчиков, а
был, как говорится, ни в тех, ни в сех.
Я помню, что этот первый опыт писания самоучкой
был очень для
меня мучителен.
— Вот тебе книжка, — сказала она
мне однажды, кладя на стол «Сто двадцать четыре истории из Ветхого завета», — завтра рябовский поп приедет,
я с ним переговорю. Он с тобой займется, а ты все-таки и сам просматривай книжки, по которым старшие учились. Может
быть, и пригодятся.
Рябовский священник приехал. Довольно долго он совещался с матушкой, и результатом этого совещания
было следующее: три раза в неделю он
будет наезжать к нам (Рябово отстояло от нас в шести верстах) и посвящать
мне по два часа. Плата за ученье
была условлена в таком размере: деньгами восемь рублей в месяц, да два пуда муки, да в дни уроков обедать за господским столом.