Неточные совпадения
О матери моей все соседи в один голос
говорили, что Бог послал в ней Василию Порфирычу
не жену, а клад.
Говорят, однако ж, что выросло нечто
не особенно важное.
Помещичьи усадьбы того времени (я
говорю о помещиках средней руки)
не отличались ни изяществом, ни удобствами.
— Благой у меня был муж, —
говорила она, —
не было промеж нас согласия.
— Зажирела в няньках, ишь мясищи-то нагуляла! —
говорила она и,
не откладывая дела в долгий ящик, определяла няньку в прачки, в ткачихи или засаживала за пяльцы и пряжу.
Последнее представлялось высшим жизненным идеалом, так как все в доме
говорили о генералах, даже об отставных,
не только с почтением, но и с боязнью.
Иногда,
не дождавшись разрешения от бремени, виновную (как тогда
говорили: «с кузовом») выдавали за крестьянина дальней деревни, непременно за бедного, и притом вдовца с большим семейством.
Словом сказать, трагедии самые несомненные совершались на каждом шагу, и никто и
не подозревал, что это трагедия, а
говорили резонно, что с «подлянками» иначе поступать нельзя.
— Нет,
говорит, ничего
не сделал; только что взяла с собой поесть, то отнял. Да и солдат-то, слышь, здешний, из Великановской усадьбы Сережка-фалетур.
— Только рук сегодня марать
не хочется, —
говорит Анна Павловна, — а уж когда-нибудь я тебя, балбес, за такие слова отшлепаю!
—
Не властна я, голубчик, и
не проси! — резонно
говорит она, — кабы ты сам ко мне
не пожаловал, и я бы тебя
не ловила. И жил бы ты поживал тихохонько да смирнехонько в другом месте… вот хоть бы ты у экономических… Тебе бы там и хлебца, и молочка, и яишенки… Они люди вольные, сами себе господа, что хотят, то и делают! А я, мой друг,
не властна! я себя помню и знаю, что я тоже слуга! И ты слуга, и я слуга, только ты неверный слуга, а я — верная!
— Что, уж и поговорить-то со мной
не хочешь! — обижается старик, — ах, дьявол! именно дьявол!
— Так-то, брат! —
говорит он ему, — прошлого года рожь хорошо родилась, а нынче рожь похуже, зато на овес урожай. Конечно, овес
не рожь, а все-таки лучше, что хоть что-нибудь есть, нежели ничего. Так ли я
говорю?
— А вот Катькина изба, — отзывается Любочка, — я вчера ее из-за садовой решетки видела, с сенокоса идет: черная, худая. «Что, Катька, спрашиваю: сладко за мужиком жить?» — «Ничего,
говорит, буду-таки за вашу маменьку Бога молить. По смерть ласки ее
не забуду!»
Они называют ее «молодцом»,
говорят, что у ней «губа
не дура» и что, если бы
не она, сидели бы они теперь при отцовских трехстах шестидесяти душах.
Староста мнется, словно
не решается
говорить.
Считаю, впрочем,
не лишним оговориться. Болтать по-французски и по-немецки я выучился довольно рано, около старших братьев и сестер, и, помнится, гувернантки, в дни именин и рождений родителей, заставляли меня
говорить поздравительные стихи; одни из этих стихов и теперь сохранились в моей памяти. Вот они...
Ступал он бережно,
говорил чуть слышно, никогда никому
не прекословил и отличался чрезвычайною набожностью.
Говорили: будешь молиться — и дастся тебе все, о чем просишь;
не будешь молиться — насидишься безо всего.
Нет, я просто, без околичностей,
говорю: мне жаль детей
не ради каких-нибудь социологических обобщений, а ради их самих.
«
Не погрязайте в подробностях настоящего, —
говорил и писал я, — но воспитывайте в себе идеалы будущего; ибо это своего рода солнечные лучи, без оживотворяющего действия которых земной шар обратился бы в камень.
Говорят: посмотрите, как дети беспечно и весело резвятся, — и отсюда делают посылку к их счастию. Но ведь резвость, в сущности, только свидетельствует о потребности движения, свойственной молодому ненадломленному организму. Это явление чисто физического порядка, которое
не имеет ни малейшего влияния на будущие судьбы ребенка и которое, следовательно, можно совершенно свободно исключить из счета элементов, совокупность которых делает завидным детский удел.
Изредка приезжает к престольному празднику кто-нибудь из соседей, но матушка, вообще
не отличающаяся гостеприимством, в этот день просто ненавидит гостей и
говорит про них: «гость
не вовремя хуже татарина».
— Никто
не украдет! все будут сыты! —
говорили сестрицы и докладывали братцу, что молотьба кончилась, и сусеки, слава Богу, доверху полны зерном.
Кормили тетенек более чем скупо. Утром посылали наверх по чашке холодного чаю без сахара, с тоненьким ломтиком белого хлеба; за обедом им первым подавали кушанье, предоставляя правовыбирать самые худые куски. Помню, как робко они входили в столовую за четверть часа до обеда, чтобы
не заставить ждать себя, и становились к окну. Когда появлялась матушка, они приближались к ней, но она почти всегда с беспощадною жестокостью отвечала им,
говоря...
Домишко был действительно жалкий. Он стоял на юру, окутанный промерзлой соломой и
не защищенный даже рощицей. Когда мы из крытого возка перешли в переднюю, нас обдало морозом. Встретила нас тетенька Марья Порфирьевна, укутанная в толстый ваточный капот, в капоре и в валяных сапогах. Лицо ее осунулось и выражало младенческое отупение. Завидев нас, она машинально замахала руками, словно
говорила: тише! тише! Сзади стояла старая Аннушка и плакала.
— Ах-ах-ах! да, никак, ты на меня обиделась, сударка! — воскликнула она, — и
не думай уезжать —
не пущу! ведь я, мой друг, ежели и сказала что, так спроста!.. Так вот… Проста я, куда как проста нынче стала! Иногда чего и на уме нет, а я все
говорю, все
говорю! Изволь-ка, изволь-ка в горницы идти — без хлеба-соли
не отпущу, и
не думай! А ты, малец, — обратилась она ко мне, — погуляй, ягодок в огороде пощипли, покуда мы с маменькой побеседуем! Ах, родные мои! ах, благодетели! сколько лет, сколько зим!
Это
говорил Алемпиев собеседник. При этих словах во мне совершилось нечто постыдное. Я мгновенно забыл о девочке и с поднятыми кулаками, с словами: «Молчать, подлый холуй!» — бросился к старику. Я
не помню, чтобы со мной случался когда-либо такой припадок гнева и чтобы он выражался в таких формах, но очевидно, что крепостная практика уже свила во мне прочное гнездо и ожидала только случая, чтобы всплыть наружу.
— Нет, смирился. Насчет этого пожаловаться
не могу, благородно себя ведет. Ну, да ведь, мать моя, со мною немного
поговорит. Я сейчас локти к лопаткам, да и к исправнику… Проявился, мол, бродяга, мужем моим себя называет… Делайте с ним, что хотите, а он мне
не надобен!
— Какова халда! За одним столом с холопом обедать меня усадила! Да еще что!.. Вот,
говорит, кабы и тебе такого же Фомушку… Нет уж, Анфиса Порфирьевна, покорно прошу извинить! калачом меня к себе вперед
не заманите…
Жестоким его нельзя было назвать, но он был необыкновенно изобретателен на выдумки по части отягощения крестьян (про него
говорили, что он
не мучит, а тигосит).
Соседи
не то иронически,
не то с завистью
говорили: «Вот так молодец! какую штуку удрал!» Но никто пальцем об палец
не ударил, чтоб помочь крестьянам, ссылаясь на то, что подобные операции законом
не воспрещались.
В таком положении стояло дело, когда наступил конец скитаниям за полком. Разлад между отцом и сыном становился все глубже и глубже. Старик и прежде мало давал сыну денег, а под конец и вовсе прекратил всякую денежную помощь, ссылаясь на недостатки. Сыну, собственно
говоря,
не было особенной нужды в этой помощи, потому что ротное хозяйство
не только с избытком обеспечивало его существование, но и давало возможность делать сбережения. Но он был жаден и негодовал на отца.
— Восемьдесят душ — это восемьдесят хребтов-с! —
говаривал он, — ежели их умеючи нагайкой пошевелить, так тут только огребай! А он, видите ли,
не может родному детищу уделить! Знаю я, знаю, куда мои кровные денежки уплывают… Улита Савишна у старика постельничает, так вот ей… Ну, да мое времечко придет. Я из нее все до последней копеечки выколочу!
Фомушка упал словно снег на голову. Это была вполне таинственная личность, об которой никто до тех пор
не слыхал.
Говорили шепотом, что он тот самый сын, которого барыня прижила еще в девушках, но другие утверждали, что это барынин любовник. Однако ж, судя по тому, что она
не выказывала ни малейшей ревности ввиду его подвигов в девичьей, скорее можно было назвать справедливым первое предположение.
Очень часто заходил к ней и я, но
не смел
говорить громко, чтоб
не помешать матушке.
— Да и ониведь (то есть противная сторона) то же самое «по закону»
говорят, только по-ихнему выходит, что закон-то
не на нашей стороне.
Словом сказать, Могильцев
не ходил за словом в карман, и матушке с течением времени это даже понравилось. Но старик бурмистр, Герасим Терентьич, почти всегда присутствовавший при этих совещаниях, никак
не мог примириться с изворотами Могильцева и очень нередко в заключение
говорил...
— То-то; я дурного
не посоветую. Вот в Поздеевой пустоши клочок-то, об котором намеднись я
говорил, — в старину он наш был, а теперь им графские крестьяне уж десять лет владеют. А земля там хорошая, трава во какая растет!
— Вот и день сошел! да еще как сошел-то — и
не заметили! Тихо, мирно! —
говаривала бабушка, отпуская внучку спать. — Молись, Сашенька, проси милости, чтобы и завтрашний день был такой же!
— А теперь и баиньки пора. Покушали,
поговорили — и в постельку. Ты, дружок, с дорожки-то покрепче усни, и будить тебя
не велю.
Вечером, конечно, служили всенощную и наполнили дом запахом ладана. Тетенька напоила чаем и накормила причт и нас, но сама
не пила,
не ела и сидела сосредоточенная, готовясь к наступающему празднику. Даже
говорить избегала, а только изредка перекидывалась коротенькими фразами. Горничные тоже вели себя степенно, ступали тихо,
говорили шепотом. Тотчас после ухода причта меня уложили спать, и дом раньше обыкновенного затих.
—
Не знаю-с. Доложи,
говорит, что Федос пришел…
— Матушка прошлой весной померла, а отец еще до нее помер. Матушкину деревню за долги продали, а после отца только ружье осталось. Ни кола у меня, ни двора. Вот и надумал я: пойду к родным, да и на людей посмотреть захотелось. И матушка, умирая,
говорила: «Ступай, Федос, в Малиновец, к брату Василию Порфирьичу — он тебя
не оставит».
Произнося свои угрозы, матушка была, однако ж, в недоумении. Племянник ли Федос или беглый солдат — в сущности, ей было все равно; но если он вправду племянник, то как же
не принять его? Прогонишь его — он, пожалуй, в канаве замерзнет; в земский суд отправить его — назад оттуда пришлют… А дело между тем разгласится, соседи будут
говорить: вот Анна Павловна какова, мужнину племяннику в угле отказала.
— Так, что ли? — обратилась матушка к отцу, —
говори, сударь! ты сестрицу свою должен помнить, а я и в глаза ее
не видала.
— И накурено же у него табачищем в каморке —
не продохнешь! даже Трезорка чихает, —
говорили они, — а нагажено, напакощено — страсть!
— Нет, я верно
говорю,
не хвастаюсь. Именно на редкость земля в нашей стороне.
— Ну, и пускай беспокоится — это его дело.
Не шушукается ли он — вот я о чем
говорю.
— Я по-дворянски ничего
не умею делать — сердце
не лежит! —
говорит он, — то ли дело к мужичку придешь…