Неточные совпадения
О матери моей
все соседи в один голос говорили, что Бог послал в ней Василию Порфирычу
не жену, а клад.
Оно проникало
не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою — к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин, — но и во
все вообще формы общежития, одинаково втягивая
все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным.
На
все это требовались ежели
не деньги, то даровой припас.
Всякий сколько-нибудь предусмотрительный помещик-абориген захватил столько земли, что
не в состоянии был ее обработать
всю, несмотря на крайнюю растяжимость крепостного труда.
По вечерам над болотами поднимался густой туман, который
всю окрестность окутывал сизою, клубящеюся пеленой. Однако ж на вредное влияние болотных испарений, в гигиеническом отношении, никто
не жаловался, да и вообще, сколько мне помнится, повальные болезни в нашем краю составляли редкое исключение.
Помню только больших кряковных уток, которыми от времени до времени, чуть
не задаром, оделял
всю округу единственный в этой местности ружейный охотник, экономический крестьянин Лука.
Дома почти у
всех были одного типа: одноэтажные, продолговатые, на манер длинных комодов; ни стены, ни крыши
не красились, окна имели старинную форму, при которой нижние рамы поднимались вверх и подпирались подставками.
И
всем этим выродившийся аристократ пользовался сам-друг с второстепенной французской актрисой, Селиной Архиповной Бульмиш, которая особенных талантов по драматической части
не предъявила, по зато безошибочно могла отличить la grande cochonnerie от la petite cochonnerie.
И на деньги были чивы, за
все платили без торга; принесут им лукошко ягод или грибов, спросят двугривенный — слова
не скажут, отдадут, точно двугривенный и
не деньги.
Так как в то время существовала мода подстригать деревья (мода эта проникла в Пошехонье… из Версаля!), то тени в саду почти
не существовало, и
весь он раскинулся на солнечном припеке, так что и гулять в нем охоты
не было.
Родился я, судя по рассказам, самым обыкновенным пошехонским образом. В то время барыни наши (по-нынешнему, представительницы правящих классов)
не ездили, в предвидении родов, ни в столицы, ни даже в губернские города, а довольствовались местными, подручными средствами. При помощи этих средств увидели свет
все мои братья и сестры;
не составил исключения и я.
В этом состоял
весь ее родовспомогательный снаряд, ежели
не считать усердия, опытности и «легкой руки».
И
не на меня одного она производила приятное впечатление, а на
всех восемь наших девушек — по числу матушкиных родов — бывших у нее в услужении.
Называла она
всех именами ласкательными, а
не ругательными и никогда ни на кого господам
не пожаловалась.
Портным ремеслом занимался и хорошие деньги зарабатывал, а в дом копеечки щербатой никогда
не принес —
всё в кабак.
Были у нас и дети, да так и перемерли ангельские душеньки, и
всё не настоящей смертью, а либо с лавки свалится, либо кипятком себя ошпарит.
Последнее представлялось высшим жизненным идеалом, так как
все в доме говорили о генералах, даже об отставных,
не только с почтением, но и с боязнью.
Я помню, однажды отец получил от предводителя письмо с приглашением на выборы, и на конверте было написано: «его превосходительству» (отец в молодости служил в Петербурге и дослужился до коллежского советника, но многие из его бывших товарищей пошли далеко и занимали видные места). Догадкам и удивлению конца
не было. Отец с неделю носил конверт в кармане и
всем показывал.
Очень возможно, что, вследствие таких бессмысленных гигиенических условий,
все мы впоследствии оказались хилыми, болезненными и
не особенно устойчивыми в борьбе с жизненными случайностями.
Детские комнаты, как я уже сейчас упомянул, были переполнены насекомыми и нередко оставались по нескольку дней неметенными, потому что ничей глаз туда
не заглядывал; одежда на детях была плохая и чаще
всего перешивалась из разного старья или переходила от старших к младшим; белье переменялось редко.
Отец
не был жаден, но, желая угодить матушке, старался из
всех сил сохранить доверенную ему ассигнацию в целости.
Да, мне и теперь становится неловко, когда я вспоминаю об этих дележах, тем больше, что разделение на любимых и постылых
не остановилось на рубеже детства, но прошло впоследствии через
всю жизнь и отразилось в очень существенных несправедливостях…
Я
не отрицаю, впрочем, что встречалась и тогда другого рода действительность, мягкая и даже сочувственная. Я и ее впоследствии
не обойду. В настоящем «житии» найдется место для
всего разнообразия стихий и фактов, из которых составлялся порядок вещей, называемый «стариною».
Все притихало: люди ходили на цыпочках; дети опускали глаза в тарелки; одни гувернантки
не смущались.
Таким образом, к отцу мы, дети, были совершенно равнодушны, как и
все вообще домочадцы, за исключением, быть может, старых слуг, помнивших еще холостые отцовские годы; матушку, напротив, боялись как огня, потому что она являлась последнею карательною инстанцией и притом
не смягчала, а, наоборот, всегда усиливала меру наказания.
К сечению прибегали
не часто, но колотушки, как более сподручные, сыпались со
всех сторон, так что «постылым» совсем житья
не было.
Благодаря этому педагогическому приему во время классов раздавались неумолкающие детские стоны, зато внеклассное время дети сидели смирно,
не шевелясь, и
весь дом погружался в такую тишину, как будто вымирал.
Но кто может сказать, сколько «
не до конца застуканных» безвременно снесено на кладбище? кто может определить, скольким из этих юных страстотерпцев была застукана и изуродована
вся последующая жизнь?
— Ты знаешь ли, как он состояние-то приобрел? — вопрошал один (или одна) и тут же объяснял
все подробности стяжания, в которых торжествующую сторону представлял человек, пользовавшийся кличкой
не то «шельмы»,
не то «умницы», а угнетенную сторону — «простофиля» и «дурак».
— Ты что глаза-то вытаращил? — обращалась иногда матушка к кому-нибудь из детей, — чай, думаешь, скоро отец с матерью умрут, так мы, дескать, живо спустим, что они хребтом, да потом, да кровью нажили! Успокойся, мерзавец! Умрем,
все вам оставим, ничего в могилу с собой
не унесем!
И
все это говорилось без малейшей тени негодования, без малейшей попытки скрыть гнусный смысл слов, как будто речь шла о самом обыденном факте. В слове «шельма» слышалась
не укоризна, а скорее что-то ласкательное, вроде «молодца». Напротив, «простофиля»
не только
не встречал ни в ком сочувствия, но возбуждал нелепое злорадство, которое и формулировалось в своеобразном афоризме: «Так и надо учить дураков!»
— Малиновец-то ведь золотое дно, даром что в нем только триста шестьдесят одна душа! — претендовал брат Степан, самый постылый из
всех, — в прошлом году одного хлеба на десять тысяч продали, да пустоша в кортому отдавали, да масло, да яйца, да тальки. Лесу-то сколько, лесу! Там онадаст или
не даст, а тут свое, законное.Нельзя из родового законной части
не выделить. Вон Заболотье — и велика Федора, да дура — что в нем!
— Что отец! только слава, что отец! Вот мне, небось, Малиновца
не подумал оставить, а ведь и я чем
не Затрапезный? Вот увидите: отвалит онамне вологодскую деревнюшку в сто душ и скажет: пей, ешь и веселись! И манже, и буар, и сортир —
все тут!
В нашем доме их тоже было
не меньше тридцати штук.
Все они занимались разного рода шитьем и плетеньем, покуда светло, а с наступлением сумерек их загоняли в небольшую девичью, где они пряли, при свете сального огарка, часов до одиннадцати ночи. Тут же они обедали, ужинали и спали на полу, вповалку, на войлоках.
Были, впрочем, и либеральные помещики. Эти
не выслеживали девичьих беременностей, но замуж выходить все-таки
не позволяли, так что, сколько бы ни было у «девки» детей, ее продолжали считать «девкою» до смерти, а дети ее отдавались в дальние деревни, в детикрестьянам. И
все это хитросплетение допускалось ради лишней тальки пряжи, ради лишнего вершка кружева.
Люди позднейшего времени скажут мне, что
все это было и быльем поросло и что, стало быть, вспоминать об этом
не особенно полезно.
Что касается до нас, то мы знакомились с природою случайно и урывками — только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время
все кругом нас было темно и безмолвно. Ни о какой охоте никто и понятия
не имел, даже ружья, кажется, в целом доме
не было. Раза два-три в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).] и отправлялась
всей семьей в лес по грибы или в соседнюю деревню, где был большой пруд, и происходила ловля карасей.
Не допускалось ни одного слова лишнего,
все были на счету.
Но во
всем этом царствовала полная машинальность, и
не чувствовалось ничего, что напоминало бы возглас: «Горе имеем сердца!» Колени пригибались, лбы стукались об пол, но сердца оставались немы.
— И куда такая пропасть выходит говядины? Покупаешь-покупаешь, а как ни спросишь —
все нет да нет… Делать нечего, курицу зарежь… Или лучше вот что: щец с солониной свари, а курица-то пускай походит… Да за говядиной в Мялово сегодня же пошлите, чтобы пуда два… Ты смотри у меня, старый хрыч. Говядинка-то нынче кусается… четыре рублика (ассигнациями) за пуд… Поберегай,
не швыряй зря. Ну, горячее готово; на холодное что?
— Ну, так соусу у нас нынче
не будет, — решает она. — Так и скажу
всем: старый хрен любовнице соус скормил. Вот ужо барин за это тебя на поклоны поставит.
— Что ж ты мне
не доложила? Кругом беглые солдаты бродят,
все знают, я одна ведать
не ведаю…
Что чти, что
не чти —
все одно!
Так, прахом,
все хлопоты пойдут… после смерти и помянуть-то никто
не вздумает!
Весь ход тяжебных дел, которых у нее достаточно, она помнит так твердо, что даже поверенный ее сутяжных тайн, Петр Дормидонтыч Могильцев, приказный из местного уездного суда, ни разу
не решался продать ее противной стороне, зная, что она чутьем угадает предательство.
Лишних слов
не допускается; всякая мысль выражена в приказательной форме, кратко и определенно, так, чтобы
все нужное уместилось на лицевой стороне четвертушки.
Наконец
все нужные дела прикончены. Анна Павловна припоминает, что она еще что-то хотела сделать, да
не сделала, и наконец догадывается, что до сих пор сидит нечесаная. Но в эту минуту за дверьми раздается голос садовника...
Садовником Анна Павловна дорожит и обращается с ним мягче, чем с другими дворовыми. Во-первых, он хранитель
всей барской сласти, а во-вторых, она его купилаи заплатила довольно дорого. Поэтому ей
не расчет, ради минутного каприза, «ухлопать» затраченный капитал.
— Я знаю, что ты добрый мальчик и готов за
всех заступаться. Но
не увлекайся, мой друг! впоследствии ой-ой как можешь раскаяться!
Сбор кончился. Несколько лотков и горшков нагружено верхом румяными, сочными и ароматическими плодами. Процессия из пяти человек возвращается восвояси, и у каждого под мышками и на голове драгоценная ноша. Но Анна Павловна
не спешит; она заглядывает и в малинник, и в гряды клубники, и в смородину.
Все уже созревает, а клубника даже к концу приходит.