Неточные совпадения
Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный, был одним из взысканных фортуною
и владел значительными поместьями. Но так как от него родилось много детей — сын
и девять дочерей,
то отец мой, Василий Порфирыч, за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке,
и, будучи уже сорока лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить за нею богатое приданое.
Отец был, по тогдашнему времени, порядочно образован; мать — круглая невежда; отец вовсе не имел практического смысла
и любил разводить на бобах, мать, напротив
того, необыкновенно цепко хваталась за деловую сторону жизни, никогда вслух не загадывала, а действовала молча
и наверняка; наконец, отец женился уже почти стариком
и притом никогда не обладал хорошим здоровьем, тогда как мать долгое время сохраняла свежесть, силу
и красоту.
Затем, приступая к пересказу моего прошлого, я считаю нелишним предупредить читателя, что в настоящем труде он не найдет сплошного изложения всехсобытий моего жития, а только ряд эпизодов, имеющих между собою связь, но в
то же время представляющих
и отдельное целое.
Главным образом я предпринял мой труд для
того, чтоб восстановить характеристические черты так называемого доброго старого времени, память о котором, благодаря резкой черте, проведенной упразднением крепостного права, все больше
и больше сглаживается.
И крепостное право,
и пошехонское раздолье были связаны такими неразрывными узами, что когда рушилось первое,
то вслед за ним в судорогах покончило свое постыдное существование
и другое.
Конечно, свидетели
и современники старых порядков могут, до известной степени,
и в одном упразднении форм усматривать существенный прогресс, но молодые поколения, видя, что исконные жизненные основы стоят по-прежнему незыблемо, нелегко примиряются с одним изменением форм
и обнаруживают нетерпение, которое получает
тем более мучительный характер, что в него уже в значительной мере входит элемент сознательности…
Тем не меньше по части помещиков
и здесь было людно (селений, в которых жили так называемые экономические крестьяне, почти совсем не было).
Леса, как я уже сказал выше, стояли нетронутыми,
и лишь у немногих помещиков представляли не
то чтобы доходную статью, а скорее средство добыть большую сумму денег (этот порядок вещей, впрочем, сохранился
и доселе).
А так как, несмотря на объезды, все-таки приходилось захватить хоть краешек болота,
то в таких местах настилались бесконечные мостовники, память о которых не изгладилась во мне
и доднесь.
Псовых охотников (конечно, помещиков), впрочем, было достаточно,
и так как от охоты этого рода очень часто страдали озими,
то они служили источником беспрерывных раздоров
и даже тяжб между соседями.
Не о красоте, не о комфорте
и даже не о просторе тогда думали, а о
том, чтоб иметь теплый угол
и в нем достаточную степень сытости.
Жила она, как
и при покойном муже, изолированно, с соседями не знакомилась
и преимущественно занималась
тем, что придумывала вместе с крутобедрым французом какую-нибудь новую еду, которую они
и проглатывали с глазу на глаз.
Но
и ее,
и крутобедрого француза крестьяне любили за
то, что они вели себя по-дворянски.
А девке так
и ленту, сверх
того, подарят.
И когда объявлено было крестьянское освобождение,
то и с уставной грамотой Селина первая в уезде покончила, без жалоб, без гвалта, без судоговорений: что следует отдала, да
и себя не обидела.
Что касается до усадьбы, в которой я родился
и почти безвыездно прожил до десятилетнего возраста (называлась она «Малиновец»),
то она, не отличаясь ни красотой, ни удобствами, уже представляла некоторые претензии на
то и другое.
Кроме
того, было несколько флигелей, в которых помещались застольная, приказчик, ключник, кучера, садовники
и другая прислуга, которая в горницах не служила.
Так как в
то время существовала мода подстригать деревья (мода эта проникла в Пошехонье… из Версаля!),
то тени в саду почти не существовало,
и весь он раскинулся на солнечном припеке, так что
и гулять в нем охоты не было.
Утроба человеческая ограниченна, а жадное воображение приписывает ей размеры несокрушимые,
и в
то же время рисует в будущем грозные перспективы.
И вот, когда все было наварено, насолено, настояно
и наквашено, когда вдобавок к летнему запасу присоединялся запас мороженой домашней птицы, когда болота застывали
и устанавливался санный путь — тогда начиналось пошехонское раздолье,
то раздолье, о котором нынче знают только по устным преданиям
и рассказам.
Ибо общий уклад пошехонской дворянской жизни был везде одинаков,
и разницу обусловливали лишь некоторые частные особенности, зависевшие от интимных качеств
тех или других личностей.
Но
и тут главное отличие заключалось в
том, что одни жили «в свое удовольствие»,
то есть слаще ели, буйнее пили
и проводили время в безусловной праздности; другие, напротив, сжимались, ели с осторожностью, усчитывали себя, ухичивали, скопидомствовали.
Родился я, судя по рассказам, самым обыкновенным пошехонским образом. В
то время барыни наши (по-нынешнему, представительницы правящих классов) не ездили, в предвидении родов, ни в столицы, ни даже в губернские города, а довольствовались местными, подручными средствами. При помощи этих средств увидели свет все мои братья
и сестры; не составил исключения
и я.
А именно: все время, покуда она жила в доме (иногда месяца два-три), ее кормили
и поили за барским столом; кровать ее ставили в
той же комнате, где спала роженица,
и, следовательно, ее кровью питали приписанных к этой комнате клопов; затем, по благополучном разрешении, ей уплачивали деньгами десять рублей на ассигнации
и посылали зимой в ее городской дом воз или два разной провизии, разумеется, со всячинкой.
Иногда, сверх
того, отпускали к ней на полгода или на год в безвозмездное услужение дворовую девку, которую она, впрочем, обязана была, в течение этого времени, кормить, поить, обувать
и одевать на собственный счет.
Тем не менее, когда в ней больше уж не нуждались,
то и этот ничтожный расход не проходил ей даром. Так, по крайней мере, практиковалось в нашем доме. Обыкновенно ее называли «подлянкой
и прорвой», до следующих родов, когда она вновь превращалась в «голубушку Ульяну Ивановну».
Жила она в собственном ветхом домике на краю города, одиноко,
и питалась плодами своей профессии. Был у нее
и муж, но в
то время, как я зазнал ее, он уж лет десять как пропадал без вести. Впрочем, кажется, она знала, что он куда-то услан,
и по этому случаю в каждый большой праздник возила в тюрьму калачи.
А наконец, возвращаюсь я однажды с родов домой, а меня прислуга встречает: «Ведь Прохор-то Семеныч — это муж-то мой! — уж с неделю дома не бывал!» Не бывал да не бывал, да так с
тех пор словно в воду
и канул.
И вот как раз в такое время, когда в нашем доме за Ульяной Ивановной окончательно утвердилась кличка «подлянки», матушка (она уж лет пять не рожала), сверх ожидания, сделалась в девятый раз тяжела,
и так как годы ее были уже серьезные,
то она задумала ехать родить в Москву.
И добрая женщина не только не попомнила зла, но когда, по приезде в Москву, был призван ученый акушер
и явился «с щипцами, ножами
и долотами»,
то Ульяна Ивановна просто не допустила его до роженицы
и с помощью мыльца в девятый раз вызволила свою пациентку
и поставила на ноги.
Между прочим,
и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом
и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды,
то он начал черпать ложечкой мед — дело было за чаем, который он пил с медом, потому что сахар скоромный —
и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его
и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Кроме
того, он предсказал
и будущую судьбу мою, — что я многих супостатов покорю
и буду девичьим разгонником.
Но, сверх
того, надо сказать правду, что Бархатов, несмотря на прозорливость
и звание «богомола», чересчур часто заглядывал в девичью, а матушка этого недолюбливала
и неукоснительно блюла за нравственностью «подлянок».
Нянек я помню очень смутно. Они менялись почти беспрерывно, потому что матушка была вообще гневлива
и, сверх
того, держалась своеобразной системы, в силу которой крепостные, не изнывавшие с утра до ночи на работе, считались дармоедами.
«Царское слово свято! — сказал тогда государь, — поздравляю вас графом!»
И пошел с
тех пор граф Евграф щеголять!
Тем не менее, так как у меня было много старших сестер
и братьев, которые уже учились в
то время, когда я ничего не делал, а только прислушивался
и приглядывался,
то память моя все-таки сохранила некоторые достаточно яркие впечатления.
Когда клопы уже чересчур донимали,
то кровати выносили
и обваривали кипятком, а тараканов по зимам морозили.
Катанье в санях не было в обычае,
и только по воскресеньям нас вывозили в закрытом возке к обедне в церковь, отстоявшую от дома саженях в пятидесяти, но
и тут закутывали до
того, что трудно было дышать.
Прибавьте к этому прислугу, одетую в какую-то вонючую, заплатанную рвань, распространявшую запах,
и вы получите
ту невзрачную обстановку, среди которой копошились с утра до вечера дворянские дети.
То же можно сказать
и о питании: оно было очень скудное.
Грош прикладывался к грошу,
и когда образовывался гривенник,
то помыслы устремлялись к целковому.
Я еще помню месячину; но так как этот способ продовольствия считался менее выгодным,
то с течением времени он был в нашем доме окончательно упразднен,
и все дворовые были поверстаны в застольную.
Результаты таких экономических усилий почти всегда сопровождались блестящим успехом: отцу удавалось возвратить оставленный капитал неприкосновенным, ибо ежели
и случался неотложный расход,
то он скорее решался занять малость из церковных сумм, нежели разменять сторублевую.
Тем не менее, хотя мы
и голодали, но у нас оставалось утешение: при отце мы могли роптать, тогда как при матушке малейшее слово неудовольствия сопровождалось немедленным
и жестоким возмездием.
Дети в нашей семье (впрочем, тут я разумею, по преимуществу, матушку, которая давала тон всему семейству) разделялись на две категории: на любимых
и постылых,
и так как высшее счастие жизни полагалось в еде,
то и преимущества любимых над постылыми проявлялись главным образом за обедом.
То же самое происходило
и с лакомством. Зимой нам давали полакомиться очень редко, но летом ягод
и фруктов было такое изобилие, что
и детей ежедневно оделяли ими. Обыкновенно, для вида, всех вообще оделяли поровну, но любимчикам клали особо в потаенное место двойную порцию фруктов
и ягод,
и, конечно, посвежее, чем постылым. Происходило шушуканье между матушкой
и любимчиками,
и постылые легко догадывались, что их настигла обида…
Обыкновенно матушка сама собирала фрукты,
то есть персики, абрикосы, шпанские вишни, сливы
и т. п.
Да, мне
и теперь становится неловко, когда я вспоминаю об этих дележах,
тем больше, что разделение на любимых
и постылых не остановилось на рубеже детства, но прошло впоследствии через всю жизнь
и отразилось в очень существенных несправедливостях…
— Но вы описываете не действительность, а какой-то вымышленный ад! — могут сказать мне. Что описываемое мной похоже на ад — об этом я не спорю, но в
то же время утверждаю, что этот ад не вымышлен мной. Это «пошехонская старина» —
и ничего больше,
и, воспроизводя ее, я могу, положа руку на сердце, подписаться: с подлинным верно.
Ни в характерах, ни в воспитании, ни в привычках супругов не было ничего общего,
и так как матушка была из Москвы привезена в деревню, в совершенно чуждую ей семью,
то в первое время после женитьбы положение ее было до крайности беспомощное
и приниженное.