Неточные совпадения
Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный, был одним из взысканных фортуною
и владел значительными поместьями. Но
так как от него родилось много детей — сын
и девять дочерей, то отец мой, Василий Порфирыч, за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке,
и, будучи уже сорока лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить за нею богатое приданое.
Но расчет на богатое приданое не оправдался: по купеческому обыкновению, его обманули, а он, в свою очередь, выказал при этом непростительную слабость характера. Напрасно сестры уговаривали его не ехать в церковь для венчания, покуда не отдадут договоренной суммы полностью; он доверился льстивым обещаниям
и обвенчался. Вышел
так называемый неравный брак, который впоследствии сделался источником бесконечных укоров
и семейных сцен самого грубого свойства.
Главным образом я предпринял мой труд для того, чтоб восстановить характеристические черты
так называемого доброго старого времени, память о котором, благодаря резкой черте, проведенной упразднением крепостного права, все больше
и больше сглаживается.
И крепостное право,
и пошехонское раздолье были связаны
такими неразрывными узами, что когда рушилось первое, то вслед за ним в судорогах покончило свое постыдное существование
и другое.
Тем не меньше по части помещиков
и здесь было людно (селений, в которых жили
так называемые экономические крестьяне, почти совсем не было).
А
так как, несмотря на объезды, все-таки приходилось захватить хоть краешек болота, то в
таких местах настилались бесконечные мостовники, память о которых не изгладилась во мне
и доднесь.
В шести-семи комнатах
такого четырехугольника, с колеблющимися полами
и нештукатуренными стенами, ютилась дворянская семья, иногда очень многочисленная, с целым штатом дворовых людей, преимущественно девок,
и с наезжавшими от времени до времени гостями.
А девке
так и ленту, сверх того, подарят.
В сентябре, с отъездом господ, соседние помещики наезжали в Отраду
и за ничтожную мзду садовнику
и его подручным запасались там семенами, корнями
и прививками.
Таким образом появились в нашем уезде первые георгины, штокрозы
и проч., а матушка даже некоторые куртины в нашем саду распланировала на манер отраднинских.
Так как в то время существовала мода подстригать деревья (мода эта проникла в Пошехонье… из Версаля!), то тени в саду почти не существовало,
и весь он раскинулся на солнечном припеке,
так что
и гулять в нем охоты не было.
Обилие фруктов
и в особенности ягод было
такое, что с конца июня до половины августа господский дом положительно превращался в фабрику, в которой с утра до вечера производилась ягодная эксплуатация.
Его подваривали, подправляли
и только уже совсем негодное решались отдать в застольную, где после
такой подачки несколько дней сряду «валялись животами».
Тем не менее, когда в ней больше уж не нуждались, то
и этот ничтожный расход не проходил ей даром.
Так, по крайней мере, практиковалось в нашем доме. Обыкновенно ее называли «подлянкой
и прорвой», до следующих родов, когда она вновь превращалась в «голубушку Ульяну Ивановну».
В нашем семействе не было в обычае по головке гладить, — может быть, поэтому ласка чужого человека
так живо на меня
и подействовала.
Были у нас
и дети, да
так и перемерли ангельские душеньки,
и всё не настоящей смертью, а либо с лавки свалится, либо кипятком себя ошпарит.
А наконец, возвращаюсь я однажды с родов домой, а меня прислуга встречает: «Ведь Прохор-то Семеныч — это муж-то мой! — уж с неделю дома не бывал!» Не бывал да не бывал, да
так с тех пор словно в воду
и канул.
Между прочим,
и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом
и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед — дело было за чаем, который он пил с медом, потому что сахар скоромный —
и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «
Так по его
и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Впрочем, отпускали исключительно девочек,
так как увольнение мальчика (будущего тяглеца) считалось убыточным; девка же,
и по достижении совершенных лет, продавалась на вывод не дороже пятидесяти рублей ассигнациями.
Последнее представлялось высшим жизненным идеалом,
так как все в доме говорили о генералах, даже об отставных, не только с почтением, но
и с боязнью.
— Бывали же прежде
такие случаи — отче-го ж не случиться
и теперь?
Вот при Павле Петровиче
такой казус был: встретился государю кто-то из самых простых
и на вопрос: «Как вас зовут?» — отвечал: «Евграф такой-то!» А государь недослышал
и переспросил: «Граф такой-то?» — «Евграф такой-то», — повторил спрашиваемый.
Так-то, может быть,
и со мной.
Тем не менее,
так как у меня было много старших сестер
и братьев, которые уже учились в то время, когда я ничего не делал, а только прислушивался
и приглядывался, то память моя все-таки сохранила некоторые достаточно яркие впечатления.
Очень возможно, что, вследствие
таких бессмысленных гигиенических условий, все мы впоследствии оказались хилыми, болезненными
и не особенно устойчивыми в борьбе с жизненными случайностями.
Я еще помню месячину; но
так как этот способ продовольствия считался менее выгодным, то с течением времени он был в нашем доме окончательно упразднен,
и все дворовые были поверстаны в застольную.
Приедет нечаянный гость — бегут на погреб
и несут оттуда какое-нибудь заливное или легко разогреваемое: вот, дескать, мы каждый день
так едим!
Пирог этот
так и назывался «поповским», да
и посуда к закуске подавалась особенная, поповская: серые, прыщеватые тарелки, ножи с сточенными лезвиями, поломанные вилки, стаканы
и рюмки зеленого стекла.
Однако ж при матушке еда все-таки была сноснее; но когда она уезжала на более или менее продолжительное время в Москву или в другие вотчины
и домовничать оставался отец, тогда наступало сущее бедствие.
Результаты
таких экономических усилий почти всегда сопровождались блестящим успехом: отцу удавалось возвратить оставленный капитал неприкосновенным, ибо ежели
и случался неотложный расход, то он скорее решался занять малость из церковных сумм, нежели разменять сторублевую.
То же самое происходило
и с лакомством. Зимой нам давали полакомиться очень редко, но летом ягод
и фруктов было
такое изобилие, что
и детей ежедневно оделяли ими. Обыкновенно, для вида, всех вообще оделяли поровну, но любимчикам клали особо в потаенное место двойную порцию фруктов
и ягод,
и, конечно, посвежее, чем постылым. Происходило шушуканье между матушкой
и любимчиками,
и постылые легко догадывались, что их настигла обида…
А
так как все они были «чудихи», то приставания их имели удивительно нелепые
и досадные формы.
Или, при появлении ее, шепчут: «Купчиха! купчиха! купчиха!» —
и при этом опять
так и покатываются со смеха.
Или обращаются к отцу с вопросом: «А скоро ли вы, братец, имение на приданое молодой хозяюшки купите?»
Так что даже отец, несмотря на свою вялость, по временам гневался
и кричал: «Язвы вы, язвы! как у вас язык не отсохнет!» Что же касается матушки, то она, натурально, возненавидела золовок
и впоследствии доказала не без жестокости, что память у нее относительно обид не короткая.
Они открыто принимали сторону матушки
и как будто про себя (но
так, чтобы матушка слышала) шептали: «Страдалица!»
—
И куда она
такую прорву деньжищ копит! — восклицал кто-нибудь из постылых.
Таким образом, к отцу мы, дети, были совершенно равнодушны, как
и все вообще домочадцы, за исключением, быть может, старых слуг, помнивших еще холостые отцовские годы; матушку, напротив, боялись как огня, потому что она являлась последнею карательною инстанцией
и притом не смягчала, а, наоборот, всегда усиливала меру наказания.
Я, лично, рос отдельно от большинства братьев
и сестер (старше меня было три брата
и четыре сестры, причем между мною
и моей предшественницей-сестрой было три года разницы)
и потому менее других участвовал в общей оргии битья, но, впрочем, когда
и для меня подоспела пора ученья, то, на мое несчастье, приехала вышедшая из института старшая сестра, которая дралась с
таким ожесточением, как будто мстила за прежде вытерпенные побои.
Благодаря этому педагогическому приему во время классов раздавались неумолкающие детские стоны, зато внеклассное время дети сидели смирно, не шевелясь,
и весь дом погружался в
такую тишину, как будто вымирал.
Нынче всякий
так называемый «господин» отлично понимает, что гневается ли он или нет, результат все один
и тот же: «наплевать!»; но при крепостном праве выражение это было обильно
и содержанием,
и практическими последствиями.
«Что фордыбакой-то смотришь, или уж намеднишнюю баню позабыл?» — «Что словно во сне веревки вьешь — или по-намеднишнему напомнить надо?»
Такие вопросы
и ссылки на недавнее прошлое сыпались беспрерывно.
Прогневается на какого-нибудь «не
так ступившего» верзилу, да
и поставит его возле себя на колени, а не то
так прикажет до конца обеда земные поклоны отбивать.
И все это говорилось без малейшей тени негодования, без малейшей попытки скрыть гнусный смысл слов, как будто речь шла о самом обыденном факте. В слове «шельма» слышалась не укоризна, а скорее что-то ласкательное, вроде «молодца». Напротив, «простофиля» не только не встречал ни в ком сочувствия, но возбуждал нелепое злорадство, которое
и формулировалось в своеобразном афоризме: «
Так и надо учить дураков!»
Впрочем, виноват: кроме
таких разговоров, иногда (преимущественно по праздникам) возникали
и богословские споры.
— Ну нет,
и Заболотье недурно, — резонно возражал ему любимчик Гриша, — а притом папенькино желанье
такое, чтоб Малиновец в целом составе перешел к старшему в роде Затрапезных. Надо же уважить старика.
— Это тебе за кобылу! это тебе за кобылу! Гриша! поди сюда, поцелуй меня, добрый мальчик! Вот
так.
И вперед мне говори, коли что дурное про меня будут братцы или сестрицы болтать.
И как же я был обрадован, когда, на мой вопрос о прислуге, милая старушка ответила: «Да скличьте девку — вот
и прислуга!»
Так на меня
и пахнуло, словно из печки.]
Многие были удивительно терпеливы, кротки
и горячо верили, что смерть возместит им те радости
и услады, в которых
так сурово отказала жизнь.
Были, впрочем,
и либеральные помещики. Эти не выслеживали девичьих беременностей, но замуж выходить все-таки не позволяли,
так что, сколько бы ни было у «девки» детей, ее продолжали считать «девкою» до смерти, а дети ее отдавались в дальние деревни, в детикрестьянам.
И все это хитросплетение допускалось ради лишней тальки пряжи, ради лишнего вершка кружева.
Знаю я
и сам, что фабула этой были действительно поросла быльем; но почему же, однако, она
и до сих пор
так ярко выступает перед глазами от времени до времени?
Разумеется, соответственно с
таким обращением соразмерялась
и плата за требы.