Неточные совпадения
Затем, приступая к пересказу моего прошлого, я считаю нелишним предупредить читателя, что в настоящем труде он
не найдет сплошного изложения всехсобытий моего жития, а
только ряд эпизодов, имеющих между собою связь, но в то же время представляющих
и отдельное целое.
Оно проникало
не только в отношения между поместным дворянством
и подневольною массою — к ним, в тесном смысле,
и прилагался этот термин, — но
и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные
и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства
и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным.
Первые обыкновенно страдали тоской по предводительстве, достигнув которого разорялись в прах; вторые держались в стороне от почестей, подстерегали разорявшихся, издалека опутывая их,
и, при помощи темных оборотов, оказывались в конце концов людьми
не только состоятельными, но даже богатыми.
И добрая женщина
не только не попомнила зла, но когда, по приезде в Москву, был призван ученый акушер
и явился «с щипцами, ножами
и долотами», то Ульяна Ивановна просто
не допустила его до роженицы
и с помощью мыльца в девятый раз вызволила свою пациентку
и поставила на ноги.
Последнее представлялось высшим жизненным идеалом, так как все в доме говорили о генералах, даже об отставных,
не только с почтением, но
и с боязнью.
Тем
не менее, так как у меня было много старших сестер
и братьев, которые уже учились в то время, когда я ничего
не делал, а
только прислушивался
и приглядывался, то память моя все-таки сохранила некоторые достаточно яркие впечатления.
Ни единой струи свежего воздуха
не доходило до нас, потому что форточек в доме
не водилось,
и комнатная атмосфера освежалась
только при помощи топки печей.
Катанье в санях
не было в обычае,
и только по воскресеньям нас вывозили в закрытом возке к обедне в церковь, отстоявшую от дома саженях в пятидесяти, но
и тут закутывали до того, что трудно было дышать.
Даже дворовые, насчет которых, собственно,
и происходил процесс прижимания гроша к грошу,
и те внимали афоризмам стяжания
не только без ненависти, но даже с каким-то благоговением.
Но вообще мы хладнокровно выслушивали возмутительные выражения семейной свары,
и она
не вызывала в нас никакого чувства, кроме безотчетного страха перед матерью
и полного безучастия к отцу, который
не только кому-нибудь из нас, но даже себе никакой защиты дать
не мог.
И допускалось в этом смысле
только одно ограничение: как бы
не застукать совсем!
И все это говорилось без малейшей тени негодования, без малейшей попытки скрыть гнусный смысл слов, как будто речь шла о самом обыденном факте. В слове «шельма» слышалась
не укоризна, а скорее что-то ласкательное, вроде «молодца». Напротив, «простофиля»
не только не встречал ни в ком сочувствия, но возбуждал нелепое злорадство, которое
и формулировалось в своеобразном афоризме: «Так
и надо учить дураков!»
— Малиновец-то ведь золотое дно, даром что в нем
только триста шестьдесят одна душа! — претендовал брат Степан, самый постылый из всех, — в прошлом году одного хлеба на десять тысяч продали, да пустоша в кортому отдавали, да масло, да яйца, да тальки. Лесу-то сколько, лесу! Там онадаст или
не даст, а тут свое, законное.Нельзя из родового законной части
не выделить. Вон Заболотье —
и велика Федора, да дура — что в нем!
— Что отец!
только слава, что отец! Вот мне, небось, Малиновца
не подумал оставить, а ведь
и я чем
не Затрапезный? Вот увидите: отвалит онамне вологодскую деревнюшку в сто душ
и скажет: пей, ешь
и веселись!
И манже,
и буар,
и сортир — все тут!
— Намеднись Петр Дормидонтов из города приезжал. Заперлись, завещанье писали. Я было у двери подслушать хотел, да
только и успел услышать: «а егоза неповиновение…» В это время слышу: потихоньку кресло отодвигают — я как дам стрекача,
только пятки засверкали! Да что ж, впрочем, подслушивай
не подслушивай, а его — это непременно означает меня! Ушлет она меня к тотемским чудотворцам, как пить даст!
«Девка» была существо
не только безответное, но
и дешевое, что в значительной степени увеличивало ее безответность.
И мы, дети, были свидетелями этих трагедий
и глядели на них
не только без ужаса, но совершенно равнодушными глазами. Кажется,
и мы
не прочь были думать, что с «подлянками» иначе нельзя…
Что касается до нас, то мы знакомились с природою случайно
и урывками —
только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время все кругом нас было темно
и безмолвно. Ни о какой охоте никто
и понятия
не имел, даже ружья, кажется, в целом доме
не было. Раза два-три в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).]
и отправлялась всей семьей в лес по грибы или в соседнюю деревню, где был большой пруд,
и происходила ловля карасей.
— Нет, говорит, ничего
не сделал;
только что взяла с собой поесть, то отнял. Да
и солдат-то, слышь, здешний, из Великановской усадьбы Сережка-фалетур.
А Василий Порфирыч идет даже дальше; он
не только вырезывает сургучные печати, но
и самые конверты сберегает: может быть, внутренняя, чистая сторона еще пригодится коротенькое письмецо написать.
Как
только персики начнут выходить в «косточку», так их тщательно пересчитывают, а затем уже всякий плод, хотя бы
и не успевший дозреть, должен быть сохранен садовником
и подан барыне для учета.
Поэтому он
не только не встречает Анну Павловну словами «купчиха», «ведьма», «черт»
и проч., но, напротив, ласково крестит ее
и прикладывается щекой к ее щеке.
—
Не властна я, голубчик,
и не проси! — резонно говорит она, — кабы ты сам ко мне
не пожаловал,
и я бы тебя
не ловила.
И жил бы ты поживал тихохонько да смирнехонько в другом месте… вот хоть бы ты у экономических… Тебе бы там
и хлебца,
и молочка,
и яишенки… Они люди вольные, сами себе господа, что хотят, то
и делают! А я, мой друг,
не властна! я себя помню
и знаю, что я тоже слуга!
И ты слуга,
и я слуга,
только ты неверный слуга, а я — верная!
— Ишь печальник нашелся! — продолжает поучать Анна Павловна, — уж
не на все ли четыре стороны тебя отпустить? Сделай милость, воруй, голубчик, поджигай, грабь! Вот ужо в городе тебе покажут… Скажите на милость! целое утро словно в котле кипела,
только что отдохнуть собралась —
не тут-то было! солдата нелегкая принесла, с ним валандаться изволь! Прочь с моих глаз… поганец! Уведите его да накормите, а
не то еще издохнет, чего доброго! А часам к девяти приготовить подводу —
и с богом!
Дети
не сочувствуют мужичку
и признают за ним
только право терпеть обиду, а
не роптать на нее.
Сверх того, она знает, что он из немногих, которые сознают себя воистину крепостными,
не только за страх, но
и за совесть.
Становилось жутко в этих замолчавших комнатах, потому что безмолвие распространилось
не только на детские помещения, но
и на весь дом.
Весь этот день я был радостен
и горд.
Не сидел, по обыкновению, притаившись в углу, а бегал по комнатам
и громко выкрикивал: «Мря, нря, цря, чря!» За обедом матушка давала мне лакомые куски, отец погладил по голове, а тетеньки-сестрицы, гостившие в то время у нас, подарили целую тарелку с яблоками, турецкими рожками
и пряниками. Обыкновенно они делывали это
только в дни именин.
Целый час я проработал таким образом, стараясь утвердить пальцы
и вывести хоть что-нибудь похожее на палку, изображенную в лежавшей передо мною прописи; но пальцы от чрезмерных усилий все меньше
и меньше овладевали пером. Наконец матушка вышла из своего убежища, взглянула на мою работу
и, сверх ожидания,
не рассердилась, а
только сказала...
Матушка видела мою ретивость
и радовалась. В голове ее зрела коварная мысль, что я
и без посторонней помощи, руководствуясь
только программой, сумею приготовить себя, года в два, к одному из средних классов пансиона.
И мысль, что я одиниз всех детей почти ничего
не буду стоить подготовкою, даже сделала ее нежною.
Только внезапное появление сильного
и горячего луча может при подобных условиях разбудить человеческую совесть
и разорвать цепи той вековечной неволи, в которой обязательно вращалась целая масса людей, начиная с всевластных господ
и кончая каким-нибудь постылым Кирюшкой, которого
не нынче завтра ожидала «красная шапка».
Я понимаю, что религиозность самая горячая может быть доступна
не только начетчикам
и богословам, но
и людям,
не имеющим ясного понятия о значении слова «религия».
Когда я в первый раз познакомился с Евангелием, это чтение пробудило во мне тревожное чувство. Мне было
не по себе. Прежде всего меня поразили
не столько новые мысли, сколько новые слова, которых я никогда ни от кого
не слыхал.
И только повторительное, все более
и более страстное чтение объяснило мне действительный смысл этих новых слов
и сняло темную завесу с того мира, который скрывался за ними.
Доселе я ничего
не знал ни об алчущих, ни о жаждущих
и обремененных, а видел
только людские особи, сложившиеся под влиянием несокрушимого порядка вещей; теперь эти униженные
и оскорбленные встали передо мной, осиянные светом,
и громко вопияли против прирожденной несправедливости, которая ничего
не дала им, кроме оков,
и настойчиво требовали восстановления попранного права на участие в жизни.
Один
только прием был для меня вполне ощутителен, а именно тот, что отныне знания усвоивались мною
не столько при помощи толкований
и объяснений, сколько при помощи побоев
и телесных истязаний.
Нет, я верил
и теперь верю в их живоносную силу; я всегда был убежден
и теперь
не потерял убеждения, что
только с их помощью человеческая жизнь может получить правильные
и прочные устои.
Только недальнозорким умам эти точки кажутся беспочвенными
и оторванными от действительности; в сущности же они представляют собой
не отрицание прошлого
и настоящего, а результат всего лучшего
и человечного, завещанного первым
и вырабатывающегося в последнем.
И — кто знает, — может быть, недалеко время, когда самые скромные ссылки на идеалы будущего будут возбуждать
только ничем
не стесняющийся смех…
Сомнения! — разве совместима речь о сомнениях с мыслью о вечно ликующих детях? Сомнения — ведь это отрава человеческого существования. Благодаря им человек впервые получает понятие о несправедливостях
и тяготах жизни; с их вторжением он начинает сравнивать, анализировать
не только свои собственные действия, но
и поступки других.
И горе, глубокое, неизбывное горе западает в его душу; за горем следует ропот, а отсюда
только один шаг до озлобления…
Говорят: посмотрите, как дети беспечно
и весело резвятся, —
и отсюда делают посылку к их счастию. Но ведь резвость, в сущности,
только свидетельствует о потребности движения, свойственной молодому ненадломленному организму. Это явление чисто физического порядка, которое
не имеет ни малейшего влияния на будущие судьбы ребенка
и которое, следовательно, можно совершенно свободно исключить из счета элементов, совокупность которых делает завидным детский удел.
Мучительно жить в такие эпохи, но у людей, уже вступивших на арену зрелой деятельности, есть, по крайней мере, то преимущество, что они сохраняют за собой право бороться
и погибать. Это право избавит их от душевной пустоты
и наполнит их сердца сознанием выполненного долга — долга
не только перед самим собой, но
и перед человечеством.
Это последнее сознание в особенности важно, ибо оно составляет
не только преимущество, но
и утешение.
Гораздо более злостными оказываются последствия, которые влечет за собой «система». В этом случае детская жизнь подтачивается в самом корне, подтачивается безвозвратно
и неисправимо, потому что на помощь системе являются мастера своего дела — педагоги, которые служат ей
не только за страх, но
и за совесть.
В согласность ее требованиям, они ломают природу ребенка, погружают его душу в мрак,
и ежели
не всегда с полною откровенностью ратуют в пользу полного водворения невежества, то потому
только, что у них есть подходящее средство обойти эту слишком крайнюю меру общественного спасения
и заменить ее другою,
не столь резко возмущающею человеческую совесть, но столь же действительною.
Спрашивается: что могут дети противопоставить этим попыткам искалечить их жизнь? Увы! подавленные игом фатализма, они
не только не дают никакого отпора, но сами идут навстречу своему злополучию
и безропотно принимают удары, сыплющиеся на них со всех сторон. Бедные, злосчастные дети!
— Ну, теперь пойдут сряду три дня дебоширствовать! того
и гляди, деревню сожгут!
И зачем
только эти праздники сделаны! Ты смотри у меня! чтоб во дворе было спокойно! по очереди «гулять» отпускай: сперва одну очередь, потом другую, а наконец
и остальных. Будет с них
и по одному дню… налопаются винища! Да девки чтоб отнюдь пьяные
не возвращались!
— Может, другой кто белены объелся, — спокойно ответила матушка Ольге Порфирьевне, —
только я знаю, что я здесь хозяйка, а
не нахлебница. У вас есть «Уголок», в котором вы
и можете хозяйничать. Я у вас
не гащивала
и куска вашего
не едала, а вы, по моей милости, здесь круглый год сыты. Поэтому ежели желаете
и впредь жить у брата, то живите смирно. А ваших слов, Марья Порфирьевна, я
не забуду…
— Пускай живут! Отведу им наверху боковушку — там
и будут зиму зимовать, — ответила матушка. —
Только чур, ни в какие распоряжения
не вмешиваться, а с мая месяца чтоб на все лето отправлялись в свой «Уголок».
Не хочу я их видеть летом — мешают. Прыгают, егозят, в хозяйстве ничего
не смыслят. А я хочу, чтоб у нас все в порядке было. Что мы получали, покуда сестрицы твои хозяйничали? грош медный! А я хочу…
Они были
не только лишены всякого хозяйственного смысла, но сверх того, были чудихи
и отличались тою назойливостью, которая даже самых усердных слуг выводила из терпения. В особенности проказлива была Марья Порфирьевна, которой, собственно,
и принадлежал «Уголок».
С утра до вечера они сидели одни в своем заключении. У Ольги Порфирьевны хоть занятие было. Она умела вышивать шелками
и делала из разноцветной фольги нечто вроде окладов к образам. Но Марья Порфирьевна ничего
не умела
и занималась
только тем, что бегала взад
и вперед по длинной комнате, производя искусственный ветер
и намеренно мешая сестре работать.