Неточные совпадения
Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный, был одним из взысканных фортуною и владел значительными поместьями. Но так как от
него родилось много детей — сын и девять дочерей, то отец мой, Василий Порфирыч,
за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило
его подумать о выгодном браке, и, будучи уже сорока лет,
он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить
за нею богатое приданое.
Обыкновенно
они устраивались среди деревни, чтоб было сподручнее наблюдать
за крестьянами; сверх того, место для постройки выбиралось непременно в лощинке, чтоб было теплее зимой.
Но и ее, и крутобедрого француза крестьяне любили
за то, что
они вели себя по-дворянски.
И на деньги были чивы,
за все платили без торга; принесут
им лукошко ягод или грибов, спросят двугривенный — слова не скажут, отдадут, точно двугривенный и не деньги.
В сентябре, с отъездом господ, соседние помещики наезжали в Отраду и
за ничтожную мзду садовнику и
его подручным запасались там семенами, корнями и прививками. Таким образом появились в нашем уезде первые георгины, штокрозы и проч., а матушка даже некоторые куртины в нашем саду распланировала на манер отраднинских.
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь,
он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда
его спросили, скоро ли совершатся роды, то
он начал черпать ложечкой мед — дело было
за чаем, который
он пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по
его и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
— Ты опять, балбес бесчувственный, над матерью надругаешься! — кричала она на
него, — мало тебе, постылому сыну, намеднишней потасовки! — И вслед
за этими словами происходила новая жестокая потасовка, которая даже у малочувствительного «балбеса» извлекала из глаз потоки слез.
У большинства помещиков было принято
за правило не допускать браков между дворовыми людьми. Говорилось прямо: раз вышла девка замуж — она уж не слуга; ей впору детей родить, а не господам служить. А иные к этому цинично прибавляли: на
них, кобыл, и жеребцов не напасешься! С девки всегда спрашивалось больше, нежели с замужней женщины: и лишняя талька пряжи, и лишний вершок кружева, и т. д. Поэтому был прямой расчет, чтобы девичье целомудрие не нарушалось.
Так что ежели, например, староста докладывал, что хорошо бы с понедельника рожь жать начать, да день-то тяжелый, то матушка
ему неизменно отвечала: «Начинай-ко, начинай! там что будет, а коли, чего доброго, с понедельника рожь сыпаться начнет, так кто нам
за убытки заплатит?» Только черта боялись; об
нем говорили: «Кто
его знает, ни то
он есть, ни то
его нет — а ну, как есть?!» Да о домовом достоверно знали, что
он живет на чердаке.
— Сказывают, во ржах солдат беглый притаился, — сообщают друг другу девушки, — намеднись Дашутка, с села, в лес по грибы ходила, так
он как прыснет из-за ржей да на нее. Хлеб с ней был, молочка малость — отнял и отпустил.
— Дай
им по ломтю хлеба с солью да фунта три толокна на всех — будет с
них. Воротятся ужо, ужинать будут… успеют налопаться! Да
за Липкой следи… ты мне ответишь, ежели что…
Покуда в девичьей происходят эти сцены, Василий Порфирыч Затрапезный заперся в кабинете и возится с просвирами.
Он совершает проскомидию, как настоящий иерей: шепчет положенные молитвы, воздевает руки, кладет земные поклоны. Но это не мешает
ему от времени до времени посматривать в окна, не прошел ли кто по двору и чего-нибудь не пронес ли. В особенности зорко следит
его глаз
за воротами, которые ведут в плодовитый сад. Теперь время ягодное, как раз кто-нибудь проползет.
Сверх того,
он слывет набожным человеком, заправляет всеми церковными службами, знает, когда нужно класть земные поклоны и умиляться сердцем, и усердно подтягивает дьячку
за обедней.
Выпивши чай, дети скрываются в классную и садятся
за ученье.
Им и в летние жары не дается отдыха.
По-настоящему, следовало бы ожидать с
его стороны целой бури (так как четверть часа уже перешло
за положенный срок), но при виде массы благоухающих плодов сердце старого барина растворяется.
После обеда Василий Порфирыч ложится отдохнуть до шести часов вечера; дети бегут в сад, но ненадолго: через час
они опять засядут
за книжки и будут учиться до шести часов.
Солдат изможден и озлоблен. На
нем пестрядинные, до клочьев истрепанные портки и почти истлевшая рубашка, из-за которой виднеется черное, как голенище, тело. Бледное лицо блестит крупными каплями пота; впалые глаза беспокойно бегают; связанные сзади в локтях руки бессильно сжимаются в кулаки.
Он идет, понуждаемый толчками, и кричит...
— Я казен… — начинает опять солдат, но голос
его внезапно прерывается. Напоминанье о «скрозь строе», по-видимому, вносит в
его сердце некоторое смущение. Быть может,
он уже имеет довольно основательное понятие об этом угощении, и повторение
его (в усиленной пропорции
за вторичный побег) не представляет в будущем ничего особенно лестного.
Она уходит в спальню и садится к окну. Ей предстоит целых полчаса праздных, но на этот раз ее выручает кот Васька.
Он тихо-тихо подкрадывается по двору
за какой-то добычей и затем в один прыжок настигает ее. В зубах у
него замерла крохотная птица.
— Ну, пей чай! — обращается Анна Павловна к балбесу, — пейте чай все… живо! Надо вас
за прилежание побаловать; сходите с
ними, голубушка Марья Андреевна, погуляйте по селу! Пускай деревенским воздухом подышат!
Анна Павловна и Василий Порфирыч остаются с глазу на глаз.
Он медленно проглатывает малинку
за малинкой и приговаривает: «Новая новинка — в первый раз в нынешнем году! раненько поспела!» Потом так же медленно берется
за персик, вырезывает загнивший бок и, разрезав остальное на четыре части, не торопясь, кушает
их одну
за другой, приговаривая: «Вот хоть и подгнил маленько, а сколько еще хорошего места осталось!»
Сверх того, она знает, что
он из немногих, которые сознают себя воистину крепостными, не только
за страх, но и
за совесть.
— Сено нынче
за редкость: сухое, звонкое… Не слишним только много
его, а уж уборка такая — из годов вон!
Так возьми сейчас Антошку, да еще на подмогу
ему Михайлу сельского, да сейчас же втроем этого висельника с нашей березы снимите да и перевесьте
за великановскую межу, на ихнюю березу.
Несомненно, что предметы преподавания были у
них разные, но как ухитрялись согласовать эту разноголосицу
за одним и тем же классным столом — решительно не понимаю.
Весь этот день я был радостен и горд. Не сидел, по обыкновению, притаившись в углу, а бегал по комнатам и громко выкрикивал: «Мря, нря, цря, чря!»
За обедом матушка давала мне лакомые куски, отец погладил по голове, а тетеньки-сестрицы, гостившие в то время у нас, подарили целую тарелку с яблоками, турецкими рожками и пряниками. Обыкновенно
они делывали это только в дни именин.
Но когда она вспомнила, что при таком обороте дела ей придется платить
за меня в течение девяти лет по шестисот рублей ассигнациями в год, то испугалась. Высчитавши, что платежи эти составят, в общей сложности, круглую сумму в пять тысяч четыреста рублей, она гневно щелкнула счетами и даже с негодованием отодвинула
их от себя.
Рябовский священник приехал. Довольно долго
он совещался с матушкой, и результатом этого совещания было следующее: три раза в неделю
он будет наезжать к нам (Рябово отстояло от нас в шести верстах) и посвящать мне по два часа. Плата
за ученье была условлена в таком размере: деньгами восемь рублей в месяц, да два пуда муки, да в дни уроков обедать
за господским столом.
Преимущественно шли расспросы о том, сколько у отца Василия в приходе душ, деревень, как последние называются, сколько
он получает
за требы,
за славление в Рождество Христово, на святой и в престольные праздники, часто ли служит сорокоусты, как делятся доходы между священником, дьяконом и причетниками, и т. п.
— Что помещики! помещики-помещики, а какой в
них прок? Твоя маменька и богатая, а много ли она на попа расщедрится.
За всенощную двугривенный, а не то и весь пятиалтынный. А поп между тем отягощается, часа полтора на ногах стоит. Придет усталый с работы, — целый день либо пахал, либо косил, а тут опять полтора часа стой да пой! Нет, я от своих помещиков подальше. Первое дело, прибыток от
них пустой, а во-вторых,
он же тебя жеребцом или шалыганом обозвать норовит.
Все это, конечно, усвоивалось мною беспорядочно, без всякой системы, тем не менее запас фактов накоплялся, и я не раз удивлял родителей, рассказывая
за обедом такие исторические эпизоды, о которых
они и понятия не имели.
Сомнения! — разве совместима речь о сомнениях с мыслью о вечно ликующих детях? Сомнения — ведь это отрава человеческого существования. Благодаря
им человек впервые получает понятие о несправедливостях и тяготах жизни; с
их вторжением
он начинает сравнивать, анализировать не только свои собственные действия, но и поступки других. И горе, глубокое, неизбывное горе западает в
его душу;
за горем следует ропот, а отсюда только один шаг до озлобления…
Злополучие так цепко хватается
за все живущее, что только очень редкие индивидуумы ускользают от
него, но и
они, в большинстве случаев, пользуются незавидной репутацией простодушных людей.
Одни резвятся смело и искренно, как бы сознавая свое право на резвость; другие — резвятся робко, урывками, как будто возможность резвиться составляет для
них нечто вроде милости; третьи, наконец, угрюмо прячутся в сторону и издали наблюдают
за играми сверстников, так что даже когда
их случайно заставляютрезвиться, то
они делают это вяло и неумело.
Мучительно жить в такие эпохи, но у людей, уже вступивших на арену зрелой деятельности, есть, по крайней мере, то преимущество, что
они сохраняют
за собой право бороться и погибать. Это право избавит
их от душевной пустоты и наполнит
их сердца сознанием выполненного долга — долга не только перед самим собой, но и перед человечеством.
Комната тетенек, так называемая боковушка, об одно окно, узкая и длинная, как коридор. Даже летом в ней царствует постоянный полумрак. По обеим сторонам окна поставлены киоты с образами и висящими перед
ними лампадами. Несколько поодаль, у стены, стоят две кровати, друг к другу изголовьями; еще поодаль — большая изразцовая печка;
за печкой, на пространстве полутора аршин, у самой двери, ютится Аннушка с своим сундуком, войлоком для спанья и затрапезной, плоской, как блин, и отливающей глянцем подушкой.
Матушка волнуется, потому что в престольный праздник она чувствует себя бессильною. Сряду три дня идет по деревням гульба, в которой принимает деятельное участие сам староста Федот.
Он не является по вечерам
за приказаниями, хотя матушка машинально всякий день спрашивает, пришел ли Федотка-пьяница, и всякий раз получает один и тот же ответ, что староста «не годится». А между тем овсы еще наполовину не сжатые в поле стоят, того гляди, сыпаться начнут, сенокос тоже не весь убран…
Наконец отошел и обед. В этот день
он готовится в изобилии и из свежей провизии; и хотя матушка, по обыкновению, сама накладывает кушанье на тарелки детей, но на этот раз оделяет всех поровну, так что дети всесыты. Шумно встают
они, по окончании обеда, из-за стола и хоть сейчас готовы бежать, чтобы растратить на торгу подаренные
им капиталы, но и тут приходится ждать маменькиного позволения, а иногда она довольно долго не догадывается дать
его.
Вечером матушка сидит, запершись в своей комнате. С села доносится до нее густой гул, и она боится выйти, зная, что не в силах будет поручиться
за себя. Отпущенные на праздник девушки постепенно возвращаются домой… веселые. Но
их сейчас же убирают по чуланам и укладывают спать. Матушка чутьем угадывает эту процедуру, и ой-ой как колотится у нее в груди всевластное помещичье сердце!
По временам, прослышав, что в таком-то городе или селе (хотя бы даже
за сто и более верст) должен быть крестный ход или принесут икону,
они собирались и сами на богомолье.
Кормили тетенек более чем скупо. Утром посылали наверх по чашке холодного чаю без сахара, с тоненьким ломтиком белого хлеба;
за обедом
им первым подавали кушанье, предоставляя правовыбирать самые худые куски. Помню, как робко
они входили в столовую
за четверть часа до обеда, чтобы не заставить ждать себя, и становились к окну. Когда появлялась матушка,
они приближались к ней, но она почти всегда с беспощадною жестокостью отвечала
им, говоря...
Присутствие матушки приводило
их в оцепенение, и что бы ни говорилось
за столом, какие бы ни происходили бурные сцены,
они ни одним движением не выказывали, что принимают в происходящем какое-нибудь участие. Молча садились
они за обед, молча подходили после обеда к отцу и к матушке и отправлялись наверх, чтоб не сходить оттуда до завтрашнего обеда.
Вообще сестрицы сделались чем-то вроде живых мумий; забытые, брошенные в тесную конуру, лишенные притока свежего воздуха,
они даже перестали сознавать свою беспомощность и в безмолвном отупении жили, как в гробу, в своем обязательном убежище. Но и
за это жалкое убежище
они цеплялись всею силою своих костенеющих рук. В
нем, по крайней мере, было тепло… Что, ежели рассердится сестрица Анна Павловна и скажет: мне и без вас есть кого поить-кормить! куда
они тогда денутся?
— Может, и посовестится. А впрочем, сказывают,
он завсе с барыней
за одним столом обедает…
Двор был пустынен по-прежнему. Обнесенный кругом частоколом,
он придавал усадьбе характер острога. С одного краю, в некотором отдалении от дома, виднелись хозяйственные постройки: конюшни, скотный двор, людские и проч., но и там не слышно было никакого движения, потому что скот был в стаде, а дворовые на барщине. Только вдали,
за службами, бежал по направлению к полю во всю прыть мальчишка, которого, вероятно, послали на сенокос
за прислугой.
— Признаться сказать, я и забыла про Наташку, — сказала она. — Не следовало бы девчонку баловать, ну да уж, для дорогих гостей, так и быть — пускай
за племянничка Бога молит. Ах, трудно мне с
ними, сестрица, справляться! Народ все сорванец — долго ли до греха!
— А все из-за
него, из-за постылого! Разорил меня, подлый человек, не берет
его смерть, да и вся недолга! — беспрестанно прибавляла тетенька, прерывая свой рассказ.
Правда, что дорога тут шла твердым грунтом (
за исключением двух-трех небольших болотцев с проложенными по
ним изуродованными гатями), но в старину помещики берегли лошадей и ездили медленно, не больше семи верст в час, так что на переезд предстояло не менее полутора часа.
Года четыре, до самой смерти отца, водил Николай Абрамыч жену
за полком; и как ни злонравна была сама по себе Анфиса Порфирьевна, но тут она впервые узнала, до чего может доходить настоящая человеческая свирепость. Муж ее оказался не истязателем, а палачом в полном смысле этого слова. С утра пьяный и разъяренный,
он способен был убить, засечь, зарыть ее живою в могилу.
Анфиса Порфирьевна слегка оживилась. Но по мере того, как участь ее смягчалась, сердце все больше и больше разгоралось ненавистью. Сидя
за обедом против мужа, она не спускала с
него глаз и все думала и думала.