Неточные совпадения
Это все равно как видел я однажды на железоделательном заводе молот плющильный; молот этот одним ударом разбивал и сплющивал целые кувалды чугунные, которые в силу было поднять двум человекам, и
тот же
самый молот, когда ему было внушаемо о правилах учтивости, разбивал кедровый орешек, положенный на стекло карманных часов, и притом разбивал так ласково, что стекла нисколько не повреждал.
А потому, если отбывающий начальник учинил что-нибудь очень великое, как, например: воздвигнул монумент, неплодоносные земли обратил в плодоносные, безлюдные пустыни населил, из сплавной реки сделал судоходную, промышленность поощрил, торговлю развил или приобрел новый шрифт для губернской типографии, и т. п.,
то о таких делах должно упомянуть с осторожностью, ибо сие не всякому доступно, и новый начальник
самое упоминовение об них может принять за преждевременное ему напоминание: и ты, дескать, делай
то же.
Итак, мы лишились нашего начальника. Уже за несколько дней перед
тем я начинал ощущать жалость во всем теле, а в ночь, накануне
самого происшествия, даже жена моя — и
та беспокойно металась на постели и все говорила: «Друг мой! я чувствую, что с его превосходительством что-нибудь неприятное сделается!» Дети тоже находились в жару и плакали; даже собаки на дворе выли.
Назначен он был к нам еще при прежнем главноначальствующем (нынешний главноначальствующий хоть и любит старичков, но в гражданском состоянии, а не на службе, на службе же любит молодых чиновников, которые интересы
тех гражданских старичков лучше, нежели они
сами, поддержать в состоянии), но недолго повластвовал.
Несправедливость явная, потому что старик мне
сам по секрету не раз впоследствии говорил: «Не знаю, подлинно не знаю, за что от общения отметаюсь! если новое начальство новые виды имеет,
то стоило только приказать — я готов!» И если при этом вспомнить, сколько этот человек претерпел прежде, нежели место свое получил,
то именно можно сказать: великий был страстотерпец!
И в
самом деле, рассудил я, если нет старого,
то это значит, что есть новый — и ничего больше.
Начало это, как известно, состоит в
том, что один кто-нибудь говорит, а другие молчат; и когда один кончит говорить,
то начинает говорить другой, а прочие опять молчат; и таким образом идет это дело с
самого начала обеда и до
тех пор, пока присутствующие не сделаются достаточно веселы.
В ожидании закуски образовался непринужденный разговор; генерал в особенности одобрял действия наших войск и настаивал на
том, чтобы зло пресечь в
самом корне.
Нечего и говорить о
том, что мы приняли решение вашего превосходительства к непременному исполнению; этого мало: предоставленные
самим себе, мы думали, что этого человека мало повесить за его злодеяния, но, узнавши о ваших начальнических словах, мы вдруг постигли всю шаткость человеческих умозаключений и внутренне почувствовали себя просветленными…
— Мы поняли, что истинное искусство управлять заключается не в строгости, а в
том благодушии, которое, в соединении с прямодушием, извлекает дань благодарности из
самых черствых и непреклонных, по-видимому, сердец.
Даже против реформ, или — как он их называл — «катастроф», старик не огрызался; напротив
того, всякое новое мероприятие находило в нем мудрого толкователя.
Самые земские учреждения и
те не смутили его. Конечно, он сначала испугался, но потом вник, взвесил, рассудил… и простил!
Оказалось, что целью приезда старика было благо и счастье
той самой страны, на пользу которой он в свое время так много поревновал.
Как, с одной стороны, чинобоязненность и начальстволюбие есть
то естественное основание, из которого со временем прозябнет для вкушающего сладкий плод, так, с другой стороны, безначалие, как и
самое сие слово о
том свидетельствует, есть не что иное, как зловонный тук, из которого имеют произрасти одни зловредные волчцы.
Последние минуты расставания были особенно тяжелы для нее. По обыкновению, прощание происходило на первой от города станции, куда собрались
самые преданные, чтобы проводить в дальнейший путь добрейшего из помпадуров. Закусили, выпили, поплакали; советник Проходимцев даже до
того обмочился слезами, что старый помпадур только махнул рукою и сказал...
Как бы
то ни было, но старый помпадур уехал, до такой степени уехал, что
самый след его экипажа в
ту же ночь занесло снегом. Надежда Петровна с ужасом помышляла о
том, что ее с завтрашнего же дня начнут называть «старой помпадуршей».
Одним словом, в ней как будто
сам собой еще совершался
тот процесс вчерашней жизни, когда счастье полным ключом било в ее жилах, когда не было ни одного дыхания, которое не интересовалось бы ею, не удивлялось бы ей, когда вокруг нее толпились необозримые стада робких поклонников, когда она, чтоб сдерживать их почтительные представления и заявления, была вынуждаема с томным самоотвержением говорить: «Нет, вы об этом не думайте! это все не мое! это все и навек принадлежит моему милому помпадуру!..»
Просто не стало резона производить
те действия, говорить
те речи, которые производились и говорились в течение нескольких лет сряду и совокупность которых
сама собой составила такую естественную и со всех сторон защищенную обстановку, что и жилось в ней как-то уютнее, и спалось словно мягче и безмятежнее.
— Мухи не обидела!
Самому последнему становому — и
тому не сделала зла!
Но помпадур был робок, что, впрочем, отчасти объяснялось уже
тем, что в
самом формуляре его было отмечено, что он не был в походах.
Дело состояло в
том, что помпадур отчасти боролся с своею робостью, отчасти кокетничал. Он не меньше всякого другого ощущал на себе влияние весны, но, как все люди робкие и в
то же время своевольные, хотел, чтобы Надежда Петровна
сама повинилась перед ним. В ожидании этой минуты, он до такой степени усилил нежность к жене, что даже стал вместе с нею есть печатные пряники. Таким образом дни проходили за днями; Надежда Петровна тщетно ломала себе голову; публика ожидала в недоумении.
Козелков прожил таким образом с
самого выхода из школы до тридцати лет и все продолжал быть Козленком и Митенькой, несмотря на
то что по чину уж глядел в превосходительные.
Князь был камергером в
то же
самое время, когда княжна была фрейлиной; годами он был даже старше ее, но мог еще с грехом пополам ходить и называл княжну «ma chère enfant».
Тем не менее первое знакомство его с семиозерской публикой произвело на последнюю
самое благоприятное впечатление.
— Образ мыслей здесь
самый, вашество, благонамеренный, — отвечал полковник, — и если б только начальство уважило мое ходатайство о высылке отставного поручика Шишкина,
то смело могу сказать…
Если солнцу восходящу всякая тварь радуется и всякая птица трепещет от живительного луча его,
то значит, что в
самой природе всеблагой промысел установил такой закон, или, лучше сказать, предопределение, в силу которого тварь обязывается о восходящем луче радоваться и трепетать, а о заходящем — печалиться и недоумевать.
Не дерзостный и не гордостный, но благостный и душеприятный пришел ты к нам! дерзнем ли же мы пренебречь
тем законом, который
сама природа всещедрая вложила в сердца наши?
Уж и без
того Козелков заметил, что предводитель, для приобретения популярности, стал грубить ему более обыкновенного, а тут пошли по городу какие-то шушуканья, стали наезжать из уездов и из столиц старые и молодые помещики; в квартире известного либерала, Коли Собачкина, начались таинственные совещания; даже
самые, что называется, «сивые» — и
те собирались по вечерам в клубе и об чем-то беспорядочно толковали…
То он воображает себе, что стоит перед рядами и говорит: «Messieurs! вы видите эти твердыни? хотите, я
сам поведу вас на них?» — и этою речью приводит всех в восторг;
то мнит, что задает какой-то чудовищный обед и, по окончании, принимает от благодарных гостей обязательство в
том, что они никогда ничего против него злоумышлять не будут;
то представляется ему, что он, истощив все кроткие меры, влетает во главе эскадрона в залу…
По временам какая-нибудь тройка выезжала из ряда и стремглав неслась по
самой середке улицы, подымая целые облака снежной пыли; за нею вдогонку летело несколько охотницких саней, перегоняя друг друга; слышался смех и визг; нарумяненные морозом молодые женские лица суетливо оборачивались назад и в
то же время нетерпеливо понукали кучера; тройка неслась сильнее и сильнее; догоняющие сзади наездники приходили в азарт и ничего не видели.
«Вы, батюшка,
то сообразите, — жалеючи объясняет мелкопоместный Сила Терентьич, — что у него каждый день, по крайности, сотни полторы человек перебывает — ну, хоть по две рюмки на каждого: сколько одного этого винища вылакают!» И точно, в предводительском доме с
самого утра, что называется, труба нетолченая.
Разногласие, очевидно, не весьма глубокое, и дело, конечно, разъяснилось бы
само собой, если б не мешали
те внутренние разветвления, на которые подразделялась каждая партия в особенности и которые значительно затемняли вопрос о шествовании вперед.
Пять губернаторов сряду порывались «упечь» его, и ни один ничего не мог сделать, потому что Праведного защищала целая неприступная стена, состоявшая из
тех самых людей, которые, будучи в своем кругу, гадливо пожимались при его имени.
Юные семиозерцы были в большом затруднении, ибо очень хорошо сознавали, что если не придумают себе каких-нибудь principes,
то им в
самом непродолжительном времени носу нельзя будет никуда показать.
Следовательно, если вы приобретете себе исключительное право ходить в баню,
то ясно, что этим
самым приобретете и исключительное право опрятности; ясно, что на вас будут указывать и говорить: «Вот люди, которые имеют право ходить в баню, тогда как прочие их соотечественники вынуждены соскабливать с себя грязь ножом или стеклом!» Ясно, что у вас будет принцип!
— Согласитесь
сами, — говорил он, — вот теперь у нас выборы — ну где же бы мне, при моих занятиях, управить таким обширным делом? А так как я знаю, что там у меня верный человек,
то я спокоен! Я уверен, что там ничего такого не сделается, что было бы противно моим интересам!
Но обстоятельство это не только не повредило делу, а, напротив
того, содействовало его успеху, ибо оно раздражило любопытство мужской половины, сделало сердца их готовыми к восприятию сплетни, но
самую сплетню до поры до времени еще скрыло.
— Прикажете, вашество, начинать? — вдруг грянул над
самым его ухом батальонный командир, который в
то же время был и распорядителем танцев.
— Молчите! вы смотрите на меня с таким ужасным красноречием, что даже
самые непонятливые — и
те могут легко убедиться. Давайте лучше говорить de choses indifférentes, [О безразличных вещах (фр.).] и потом оставьте меня на целый вечер.
В этом духе беседовал Козелков довольно продолжительное время, в заключение же объявил себя решительно против излишней, иссушающей соки централизации и угрожал, что если эта система продолжится,
то «некогда плодоносные равнины России в
самом скором времени обратятся в пустыню».
Дело было вечером, и Митенька основательно рассудил, что
самое лучшее, что он может теперь сделать, — это лечь спать. Отходя на сон грядущий, он старался дать себе отчет в
том, что он делал и говорил в течение дня, — и не мог. Во сне тоже ничего не видал.
Тем не менее дал себе слово и впредь поступать точно таким же образом.
Напрасно хочет он забыть свои преждевременные опасения, напрасно хочет упиться вином любви: в
ту самую минуту, когда уста его уже отваживаются прикоснуться к чаше, вдруг что-то словно кольнет его в бок: «А про земские-то учреждения и забыл?»
— Au fait, [На
самом деле (фр.).] что такое нигилизм? — продолжает ораторствовать Митенька, — откиньте пожары, откиньте противозаконные волнения, урезоньте стриженых девиц… и, спрашиваю я вас, что вы получите в результате? Вы получите: vanitum vanitatum et omnium vanitatum, [Vanitas vanitatum et omnia vanitas (лат.) — суета сует и всяческая суета.] и больше ничего! Но разве это неправда? разве все мы, начиная с
того древнего философа, который в первый раз выразил эту мысль, не согласны насчет этого?
— Исполнить — это так; но, с другой стороны, нельзя не принять во внимание и
того, что и при
самом исполнении необходимо принять меры к обеспечению некоторой свободы совести…
«Вот, — думал он, — человек, который отчасти уже понял мою мысль — и вдруг он оставляет меня, и когда оставляет? — в
самую решительную минуту! В
ту минуту, когда у меня все созрело, когда план кампании был уже начертан, и только оставалось, так сказать, со всех сторон ринуться, чтоб овладеть!»
Что заключается в этих
томах, глядящих корешками наружу? Каким слогом написано
то, что там заключается? Употребляются ли слова вроде «закатить», «влепить», которые он считал совершенно достаточными для отправления своего несложного правосудия? или, быть может, там стоят совершенно другие слова? И точно ли там заключается это странное слово «нельзя», которое, с
самой минуты своего вступления в помпадуры, он считал упраздненным и о котором так не в пору напомнил ему правитель канцелярии?
«Из сего изъемлются»… Эти слова он видел
сам, собственными глазами, и чем больше вдумывался в них,
тем больше они его поражали. Первая степень изумления формулировалась так: отчего же я этого не знал? Во второй степени формула уже усложнялась и представлялась в таком виде: отчего же, несмотря на несомненность изъятий, я всегда действовал так, как бы их не существовало, и никакого ущерба от
того для себя не получал?
Но, быть может, в этом шкафу заключался не
самый источник «поры» и «времени», а только
тот материал, который давал возможность в удобный, по усмотрению, момент определить «пору» и «время»? Это ли хотел сказать правитель канцелярии?
«Нужны ли помпадуры»? Неотразимая ясность этого вопроса оскорбляла нашего помпадура до крови. И всего больнее при этом было
то, что оскорбление шло изнутри, что он
сам, своею неумеренною пытливостью, вызвал его.
Он начинал полемизировать с утра. Когда он приходил в правление, первое лицо, с которым он встречался в передней, был неизменный мещанин Прохоров, подобранный в бесчувственном виде на улице и посаженный в часть. В прежнее время свидание это имело, в глазах помпадура, характер обычая и заканчивалось словом: «влепить!» Теперь — на первый план выступила полемика,
то есть терзание, отражающееся не столько на Прохорове, сколько на
самом помпадуре.
Водворяется временное молчание. Правитель канцелярии садится на место и тихо поскрипывает пером.
Сам помпадур, несколько успокоенный, останавливается перед зерцалом и вглядывается в вклеенные по бокам его указы. Но, увы! он не только не извлекает из них никаких поучений, но, напротив
того, с каким-то бесконечно горьким упреком произносит...