Неточные совпадения
Один начальник
как приехал,
так первым делом приступил к сломке пола в губернаторском кабинете — и что же? сломать-то сломал, а нового на его место построить не успел! «Много, — говорил он потом, когда прощался с нами, — много намеревался я для пользы сделать, да, видно, Богу, друзья мои, не угодно!» И действительно, приехал на место его новый генерал и тотчас же рассудил, что пол надо было ломать не в кабинете, а в гостиной, и соответственно с этим сделал надлежащее распоряжение.
Это все равно
как видел я однажды на железоделательном заводе молот плющильный; молот этот одним ударом разбивал и сплющивал целые кувалды чугунные, которые в силу было поднять двум человекам, и тот же самый молот, когда ему было внушаемо о правилах учтивости, разбивал кедровый орешек, положенный на стекло карманных часов, и притом разбивал
так ласково, что стекла нисколько не повреждал.
А потому, если отбывающий начальник учинил что-нибудь очень великое,
как, например: воздвигнул монумент, неплодоносные земли обратил в плодоносные, безлюдные пустыни населил, из сплавной реки сделал судоходную, промышленность поощрил, торговлю развил или приобрел новый шрифт для губернской типографии, и т. п., то о
таких делах должно упомянуть с осторожностью, ибо сие не всякому доступно, и новый начальник самое упоминовение об них может принять за преждевременное ему напоминание: и ты, дескать, делай то же.
Но если отбывающий делал дела средние,
как, например: тогда-то усмирил, тогда-то изловил, тогда-то к награде за отлично усердную службу представил, а тогда-то реприманд сделал, то о
таких делах можно говорить со всею пространностью, ибо они всякому уму доступны, а следовательно, и новый начальник будет их непременно совершать.
— Гм… да… гостеприимен… «Только, говорит,
так как я за обедом от трудов отдыхаю,
так люблю, чтоб у меня было весело. На днях, говорит, у меня, для общего удовольствия, правитель канцелярии целую ложку кайенского перцу в жидком виде проглотил».
Даже воздух был совершенно
такой же,
как вчера.
Полициймейстер ловил генеральскую руку, которую генерал очень искусно прятал; правитель канцелярии молчал и думал, что если его сошлют в судное отделение, то штука будет еще не совсем плохая; я стоял
как на иголках, ибо видел, что намерения мои совсем не
так поняты.
Начало это,
как известно, состоит в том, что один кто-нибудь говорит, а другие молчат; и когда один кончит говорить, то начинает говорить другой, а прочие опять молчат; и
таким образом идет это дело с самого начала обеда и до тех пор, пока присутствующие не сделаются достаточно веселы.
Все вообще, по-видимому, уже освоились с мыслью о предстоящей разлуке и потому держали себя совсем не
так,
как бы торжество прощанья того требовало, а
так,
как бы просто собрались выпить и закусить; один правитель канцелярии по временам еще вздрагивал.
Смута, произведенная этою речью, была
так велика, что никто даже не обратил внимания,
как «столетний старец» вышел на середину залы и прослезился. Всех поразила мысль: вот человек, который с лишком тридцать шесть лет благополучно служил по инспекторской части и в какие-нибудь шесть месяцев погиб, оставив ее! Пользуясь этим смятением, одна маститая особа сказала речь, хотя и не была записана в числе ораторов. Потрясая волосами, особа произнесла...
Этою речью заключилась первая часть нашего торжества. Затем уже началась
так называемая конституция, которую я не стану описывать, потому что, по мнению моему, все проявления, имеющие либеральный характер,
как бы преданны они ни были, заключают в себе одно лишь безобразие…
При
таком беспрерывном поднимании довольно трудно обойтись без подергиваний (я знал одного мудреца, который даже зажимал нос,
как только приходилось поднимать завесу будущего).
После
такого толкования слушателям не оставалось ничего более,
как оставить всякие опасения и надеяться, что не далеко то время, когда русская земля процивилизуется наконец вплотную. Вот что значит опытность старика, приобревшего, по выходе в отставку, привычку поднимать завесу будущего!
Однажды даже он отпустил себе бороду, в знак того, что и ему не чуждо «сокращение переписки», но скоро оставил эту затею, потому что князь Петр Антоныч, встретивши его в этом виде, сказал: «Эге, брат, да и ты, кажется, в нигилисты попал!» Вообще, он счастлив и уверяет всех и каждого, что никогда
так не блаженствовал,
как находясь в отставке.
— Дай Бог! — говорит он, — дай Бог! Но все-таки скажу: осторожность, мой любезный! Ой,
как нужна осторожность!
По вечерам старец пишет свои мемуары, или,
как он называет, «воспоминания о бывшем, небывшем и грядущем». Он занимается этим в величайшем секрете,
так что только Анна Ивановна, Павел Трофимыч да я знаем, чему посвящает свои досуги бывший глубокомысленный администратор.
Поздравив меня с высоким саном и дозволив поцеловать себя в плечо (причем я, вследствие волнения чувств,
так крепко нажимал губами, что даже князь это заметил), он сказал: „Я знаю, старик (я и тогда уже был оным), что ты смиренномудрен и предан, но главное, об чем я тебя прошу и даже приказываю, — это: обрати внимание на возрастающие успехи вольномыслия!“ С тех пор слова сии столь глубоко запечатлелись в моем сердце, что я и ныне,
как живого, представляю себе этого сановника, высокого и статного мужчину, серьезно и важно предостерегающего меня против вольномыслия!
На другой день, едва лишь встало солнце,
как вдруг мне докладывают, что на границе соседней губернии ожидает меня генерал Горячкин, для совокупных действий по сему же делу,
так как вредный тот червь производил свои опустошения и в смежности.
«Прежде всего замечу, что истинный администратор никогда не должен действовать иначе,
как чрез посредство мероприятий. Всякое его действие не есть действие, а есть мероприятие. Приветливый вид, благосклонный взгляд суть
такие же меры внутренней политики,
как и экзекуция. Обыватель всегда в чем-нибудь виноват»…
Вошел он без помпы, однако ж и без ложной скромности, и направил шаги свои к левому клиросу,
так как у правого стоял «новый».
Многие уверяют, что хворость эта началась с того дня,
как он посетил «нового»,
так как прямым последствием этого посещения была неумеренность в пище, вследствие которой сначала заболел живот, а затем…
В этот вечер он даже не писал мемуаров. Видя его в
таком положении, мы упросили его прочитать еще несколько отрывков из сочинения «О благовидной администратора наружности»; но едва он успел прочесть: «Я знал одного тучного администратора, который притом отлично знал законы, но успеха не имел, потому что от тука, во множестве скопленного в его внутренностях, задыхался…»,
как почувствовал новый припадок в желудке и уже в тот вечер не возвращался.
Как, с одной стороны, чинобоязненность и начальстволюбие есть то естественное основание, из которого со временем прозябнет для вкушающего сладкий плод,
так, с другой стороны, безначалие,
как и самое сие слово о том свидетельствует, есть не что иное,
как зловонный тук, из которого имеют произрасти одни зловредные волчцы.
Что происходило на этой второй и последней конференции двух административных светил — осталось тайною.
Как ни прикладывали мы с Павлом Трофимычем глаза и уши к замочной скважине, но могли разобрать только одно: что старик увещевал «нового» быть твердым и не взирать. Сверх того, нам показалось, что «молодой человек» стал на колена у изголовья старца и старец его благословил. На этом моменте нас поймала Анна Ивановна и крепко-таки пожурила за нашу нескромность.
Ни для кого внезапная отставка старого помпадура не была
так обильна горькими последствиями, ни в чьем существовании не оставила она
такой пустоты,
как в существовании Надежды Петровны Бламанже. Исправники, городничие, советники, в ожидании нового помпадура, все-таки продолжали именоваться исправниками, городничими и советниками; она одна, в одно мгновение и навсегда, утратила и славу, и почести, и величие… Были минуты, когда ей казалось, что она даже утратила свой пол.
Как бы то ни было, но старый помпадур уехал, до
такой степени уехал, что самый след его экипажа в ту же ночь занесло снегом. Надежда Петровна с ужасом помышляла о том, что ее с завтрашнего же дня начнут называть «старой помпадуршей».
Ничто
так болезненно не действует на впечатлительные души,
как перемены и утраты.
Бламанже был малый кроткий и нес звание «помпадуршина мужа» без нахальства и без особенной развязности, а
так только,
как будто был им чрезвычайно обрадован. Он успел снискать себе всеобщее уважение в городе тем, что не задирал носа и не гордился. Другой на его месте непременно стал бы и обрывать, и козырять, и финты-фанты выкидывать; он же не только ничего не выкидывал, но постоянно вел себя
так,
как бы его поздравляли с праздником.
Обыкновенно бывает
так, что старую помпадуршу немедленно же начинают рвать на куски, то есть начинают не узнавать ее, делать в ее присутствии некоторые несовместные телодвижения, называть «душенькой», подсылать к ней извозчиков; тут же, напротив, все обошлось
как нельзя приличнее.
Даже кучера долгое время вспоминали,
как господа ездили «Бламанжейшино горе утолять» —
так велик был в этот день съезд экипажей перед ее домом.
— Вы знаете,
как мы были привязаны к тому, что для вас
так дорого! — прибавляла советница Прохвостова.
А
так как и он, поначалу, оказывал некоторые топтательные поползновения и однажды даже, рассердившись на губернское правление, приказал всем членам его умереть, то не без основания догадывались, что перемена, в нем совершившаяся, произошла единственно благодаря благодетельному влиянию Надежды Петровны.
Так что, когда старый помпадур уехал, то она очутилась совсем не в том ложном положении,
какое обыкновенно становится уделом всех вообще уволенных от должности помпадурш, а просто явилась интересною жертвою жестокой административной необходимости.
Однажды управляющий акцизными сборами даже пари подержал, что устоит, но
как только поравнялся с очаровательницей, то вдруг до
такой степени взвизгнул, что живший неподалеку мещанин Полотебнов сказал жене: «А что, Мариша, никак в лесу заяц песню запел!» В этом положении застал его старый помпадур.
— Что ж делать-с? Вот Надежде Петровне не имеем счастья нравиться! — ответит он и как-то
так уморительно надует губы, что Надежде Петровне
так вот и хочется попробовать,
какой они издадут звук, если нечаянно хлопнуть по ним пальчиком.
Но
так как никто своей судьбы не избежит, то и для них настала решительная минута.
— Наденька!
какое, однако ж, у тебя тело,
так и тает!
Все это
так и металось в глаза,
так и вставало перед ней,
как живое! И, что всего важнее: по мере того
как она утешала своего друга, уважение к ней все более и более возрастало! Никто даже не завидовал! все знали, что это
так есть,
так и быть должно… А теперь? что она
такое теперь? Старая помпадурша! разве это положение? разве это пост?
— Ведь вот, сударь,
какое этому помпадуру счастье! — говорил он, — ведь, кажется, только и хорошего в нем было, что на обезьяну похож, а
такую привязанность к себе внушил!
— Поверьте, mon cher, [Мой дорогой (фр.).] — открывался он одному из своих приближенных, — эта Бламанже… это своего рода московская пресса! Столь же податлива… и столь же тверда! Но что она, во всяком случае, волнует общественное мнение — это
так верно,
как дважды два!
Но что всего более волновало его,
так это то, что он еще ничем не успел провиниться,
как уже встретил противодействие.
— Однако мне очень обидно, — гудел помпадур, — скажу больше… мне даже больно, что вы…
как будто из-за меня… лишаете общество,
так сказать, лучшего его украшения! Конечно, я… мои достоинства… Я не могу похвалиться опытностью…
Дни шли за днями. В голове Надежды Петровны все
так перепуталось, что она не могла уже отличить «jeune fille aux yeux noirs» от «1’amour qu’est que c’est que ça». Она знала наверное, что то и другое пел какой-то помпадур, но
какой именно — доподлинно определить не могла. С своей стороны, помпадур горячился, тосковал и впадал в административные ошибки.
—
Так… это
так! — почти закричал он,
как будто воровство груши терзало его сердце. И вслед за тем как-то
так глупо заржал, что старая помпадурша не могла не подумать: «Господи! да
какой же он, однако, глупушка!»
Дело состояло в том, что помпадур отчасти боролся с своею робостью, отчасти кокетничал. Он не меньше всякого другого ощущал на себе влияние весны, но,
как все люди робкие и в то же время своевольные, хотел, чтобы Надежда Петровна сама повинилась перед ним. В ожидании этой минуты, он до
такой степени усилил нежность к жене, что даже стал вместе с нею есть печатные пряники.
Таким образом дни проходили за днями; Надежда Петровна тщетно ломала себе голову; публика ожидала в недоумении.
И когда ему замечали, что все эти лица точно
такие же дворяне,
как и он сам, он неизменно показывал в ответ фигу и приговаривал...
— Господин Штановский! я имел честь заметить вам, что ваша речь впереди! Господа! Я уверен, что имея
такого опытного и достойного руководителя,
как Садок Сосфенович (пожатие руки вице-губернатору), вы ничего не придумаете лучшего,
как следовать его советам! Ну-с, а теперь поговорим собственно о делах. В
каком, например, положении у вас недоимки?
— Господин Валяй-Бурляй! извините меня, но я должен сказать, что вы совсем не
так говорите с своим прямым начальником,
как следует говорить подчиненному! Господа! обращаю ваше внимание на недоимку и в виду этого предмета убеждаю прекратить ваши раздоры! Недоимка — это,
так сказать, государственный нерв… надеюсь, что мне больше не придется вам это повторять.
Затем,
так как уж более не с кем было беседовать и нечего осматривать, то Митенька отправился домой и вплоть до обеда размышлял о том,
какого рода произвел он впечатление и не уронил ли как-нибудь своего достоинства. Оказалось, по поверке, что он, несмотря на свою неопытность, действовал в этом случае отнюдь не хуже,
как и все вообще подобные ему помпадуры: Чебылкины, Зубатовы, Слабомысловы, Бенескриптовы и Фютяевы.
— Ну-с, «чтобы»?.. — начала опять Татьяна Михайловна, очевидно, кокетничая. Она кушала при этом суп с
такою грацией,
как будто играла ложкой.