Неточные совпадения
Но когда дошли до того, что ободрали на лепешки кору с последней сосны, когда не
стало ни жен, ни дев
и нечем
было «людской завод» продолжать, тогда головотяпы первые взялись за ум.
Солнышко-то
и само по себе так стояло, что должно
было светить кособрюхим в глаза, но головотяпы, чтобы придать этому делу вид колдовства,
стали махать в сторону кособрюхих шапками: вот, дескать, мы каковы,
и солнышко заодно с нами.
Началось с того, что Волгу толокном замесили, потом теленка на баню тащили, потом в кошеле кашу варили, потом козла в соложеном тесте [Соложёное тесто — сладковатое тесто из солода (солод — слад), то
есть из проросшей ржи (употребляется в пивоварении).] утопили, потом свинью за бобра купили да собаку за волка убили, потом лапти растеряли да по дворам искали:
было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом щуку с яиц согнали, потом комара за восемь верст ловить ходили, а комар у пошехонца на носу сидел, потом батьку на кобеля променяли, потом блинами острог конопатили, потом блоху на цепь приковали, потом беса в солдаты отдавали, потом небо кольями подпирали, наконец утомились
и стали ждать, что из этого выйдет.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника
стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству
и между тем начать под рукой следствие, или же некоторое время молчать
и выжидать, что
будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь, то
есть приступил к дознанию,
и в то же время всем
и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ
и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил, что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове
был городничий, имеющий вместо головы простую укладку, то,
стало быть, это так
и следует. Поэтому он решился выжидать, но в то же время послал к Винтергальтеру понудительную телеграмму [Изумительно!! — Прим. издателя.]
и, заперев градоначальниково тело на ключ, устремил всю свою деятельность на успокоение общественного мнения.
Может
быть, тем бы
и кончилось это странное происшествие, что голова, пролежав некоторое время на дороге,
была бы со временем раздавлена экипажами проезжающих
и наконец вывезена на поле в виде удобрения, если бы дело не усложнилось вмешательством элемента до такой степени фантастического, что сами глуповцы —
и те
стали в тупик. Но не
будем упреждать событий
и посмотрим, что делается в Глупове.
Среди этой общей тревоги об шельме Анельке совсем позабыли. Видя, что дело ее не выгорело, она под шумок снова переехала в свой заезжий дом, как будто за ней никаких пакостей
и не водилось, а паны Кшепшицюльский
и Пшекшицюльский завели кондитерскую
и стали торговать в ней печатными пряниками. Оставалась одна Толстопятая Дунька, но с нею совладать
было решительно невозможно.
Муж ее, Дмитрий Прокофьев, занимался ямщиной
и был тоже под
стать жене: молод, крепок, красив.
Стал бригадир считать звезды («очень он
был прост», — повторяет по этому случаю архивариус-летописец), но на первой же сотне сбился
и обратился за разъяснениями к денщику. Денщик отвечал, что звезд на небе видимо-невидимо.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге,
и пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька
напоил на съезжей сторожей
и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили
и стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор
и злодей, от всего отпирался.
Трудно
было дышать в зараженном воздухе;
стали опасаться, чтоб к голоду не присоединилась еще чума,
и для предотвращения зла, сейчас же составили комиссию, написали проект об устройстве временной больницы на десять кроватей, нащипали корпии
и послали во все места по рапорту.
Смотрел бригадир с своего крылечка на это глуповское «бунтовское неистовство»
и думал: «Вот бы теперь горошком — раз-раз-раз —
и се не бе!!» [«
И се не бе» (церковно-славянск.) — «
и этого не
стало», «
и этого не
было».]
И, сказав это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху
и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде
была; стояла,
и хмельная улыбка бродила по лицу ее.
И стала им эта Домашка так люба, так люба, что
и сказать невозможно.
Но летописец недаром предварял события намеками: слезы бригадировы действительно оказались крокодиловыми,
и покаяние его
было покаяние аспидово. Как только миновала опасность, он засел у себя в кабинете
и начал рапортовать во все места. Десять часов сряду макал он перо в чернильницу,
и чем дальше макал, тем больше
становилось оно ядовитым.
Отписав таким образом, бригадир сел у окошечка
и стал поджидать, не послышится ли откуда:"ту-ру! ту-ру!"Но в то же время с гражданами
был приветлив
и обходителен, так что даже едва совсем не обворожил их своими ласками.
Наконец, однако, сели обедать, но так как со времени стрельчихи Домашки бригадир
стал запивать, то
и тут напился до безобразия.
Стал говорить неподобные речи
и, указывая на"деревянного дела пушечку", угрожал всех своих амфитрионов [Амфитрио́н — гостеприимный хозяин, распорядитель пира.] перепалить. Тогда за хозяев вступился денщик, Василий Черноступ, который хотя тоже
был пьян, но не гораздо.
В полдень поставили столы
и стали обедать; но бригадир
был так неосторожен, что еще перед закуской пропустил три чарки очищенной. Глаза его вдруг сделались неподвижными
и стали смотреть в одно место. Затем, съевши первую перемену (
были щи с солониной), он опять
выпил два стакана
и начал говорить, что ему нужно бежать.
А глуповцы стояли на коленах
и ждали. Знали они, что бунтуют, но не стоять на коленах не могли. Господи! чего они не передумали в это время! Думают:
станут они теперь
есть горчицу, — как бы на будущее время еще какую ни на
есть мерзость
есть не заставили; не
станут — как бы шелепов не пришлось отведать. Казалось, что колени в этом случае представляют средний путь, который может умиротворить
и ту
и другую сторону.
Хотя главною целью похода
была Стрелецкая слобода, но Бородавкин хитрил. Он не пошел ни прямо, ни направо, ни налево, а
стал маневрировать. Глуповцы высыпали из домов на улицу
и громкими одобрениями поощряли эволюции искусного вождя.
Но словам этим не поверили
и решили: сечь аманатов до тех пор, пока не укажут, где слобода. Но странное дело! Чем больше секли, тем слабее
становилась уверенность отыскать желанную слободу! Это
было до того неожиданно, что Бородавкин растерзал на себе мундир
и, подняв правую руку к небесам, погрозил пальцем
и сказал...
Когда он
стал спрашивать, на каком основании освободили заложников, ему сослались на какой-то регламент, в котором будто бы сказано:"Аманата сечь, а
будет который уж высечен,
и такого более суток отнюдь не держать, а выпущать домой на излечение".
С ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в глазах у всех солдатики начали наливаться кровью. Глаза их, доселе неподвижные, вдруг
стали вращаться
и выражать гнев; усы, нарисованные вкривь
и вкось, встали на свои места
и начали шевелиться; губы, представлявшие тонкую розовую черту, которая от бывших дождей почти уже смылась, оттопырились
и изъявляли намерение нечто произнести. Появились ноздри, о которых прежде
и в помине не
было,
и начали раздуваться
и свидетельствовать о нетерпении.
Вышел вперед белокурый малый
и стал перед градоначальником. Губы его подергивались, словно хотели сложиться в улыбку, но лицо
было бледно, как полотно,
и зубы тряслись.
Стало быть, остается неочищенным лишь вопрос об оловянных солдатиках; но
и его летописец не оставляет без разъяснения.
Стало быть, все дело заключалось в недоразумении,
и это оказывается тем достовернее, что глуповцы даже
и до сего дня не могут разъяснить значение слова"академия", хотя его-то именно
и напечатал Бородавкин крупным шрифтом (см. в полном собрании прокламаций № 1089).
Когда почва
была достаточно взрыхлена учтивым обращением
и народ отдохнул от просвещения, тогда сама собой
стала на очередь потребность в законодательстве. Ответом на эту потребность явился статский советник Феофилакт Иринархович Беневоленский, друг
и товарищ Сперанского по семинарии.
— Состояние у меня, благодарение богу, изрядное. Командовал-с;
стало быть, не растратил, а умножил-с. Следственно, какие
есть насчет этого законы — те знаю, а новых издавать не желаю. Конечно, многие на моем месте понеслись бы в атаку, а может
быть, даже устроили бы бомбардировку, но я человек простой
и утешения для себя в атаках не вижу-с!
— Ну, старички, — сказал он обывателям, — давайте жить мирно. Не трогайте вы меня, а я вас не трону. Сажайте
и сейте,
ешьте и пейте, заводите фабрики
и заводы — что же-с! Все это вам же на пользу-с! По мне, даже монументы воздвигайте — я
и в этом препятствовать не
стану! Только с огнем, ради Христа, осторожнее обращайтесь, потому что тут недолго
и до греха. Имущества свои попалите, сами погорите — что хорошего!
— То-то! уж ты сделай милость, не издавай! Смотри, как за это прохвосту-то (так называли они Беневоленского) досталось!
Стало быть, коли опять за то же примешься, как бы
и тебе
и нам в ответ не попасть!
А поелику навоз производить
стало всякому вольно, то
и хлеба уродилось столько, что, кроме продажи, осталось даже на собственное употребление:"Не то что в других городах, — с горечью говорит летописец, — где железные дороги [О железных дорогах тогда
и помину не
было; но это один из тех безвредных анахронизмов, каких очень много встречается в «Летописи».
Никто не
станет отрицать, что это картина не лестная, но иною она не может
и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову
и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления.
Все это
были, однако ж, одни faз́ons de parler, [Разговоры (франц.).]
и, в сущности, виконт готов
был стать на сторону какого угодно убеждения или догмата, если имел в виду, что за это ему перепадет лишний четвертак.
Ел сначала все, что попало, но когда отъелся, то
стал употреблять преимущественно так называемую не́чисть, между которой отдавал предпочтение давленине
и лягушкам.
Глуповцы в ужасе разбежались по кабакам
и стали ждать, что
будет.
Читая эти письма, Грустилов приходил в необычайное волнение. С одной стороны, природная склонность к апатии, с другой, страх чертей — все это производило в его голове какой-то неслыханный сумбур, среди которого он путался в самых противоречивых предположениях
и мероприятиях. Одно казалось ясным: что он тогда только
будет благополучен, когда глуповцы поголовно
станут ходить ко всенощной
и когда инспектором-наблюдателем всех глуповских училищ
будет назначен Парамоша.
Стало быть, если допустить глуповцев рассуждать, то, пожалуй, они дойдут
и до таких вопросов, как, например, действительно ли существует такое предопределение, которое делает для них обязательным претерпение даже такого бедствия, как, например, краткое, но совершенно бессмысленное градоправительство Брудастого (см. выше рассказ"Органчик")?
Выступили вперед два свидетеля: отставной солдат Карапузов да слепенькая нищенка Маремьянушка."
И было тем свидетелям дано за ложное показание по пятаку серебром", — говорит летописец, который в этом случае явно
становится на сторону угнетенного Линкина.
Бога забыли, в посты скоромное
едят, нищих не оделяют; смотри, мол, скоро
и на солнышко прямо смотреть
станут!
То
был взор, светлый как
сталь, взор, совершенно свободный от мысли
и потому недоступный ни для оттенков, ни для колебаний.
Минуты этой задумчивости
были самыми тяжелыми для глуповцев. Как оцепенелые застывали они перед ним, не
будучи в силах оторвать глаза от его светлого, как
сталь, взора. Какая-то неисповедимая тайна скрывалась в этом взоре,
и тайна эта тяжелым, почти свинцовым пологом нависла над целым городом.
Квартальные нравственно
и физически истерзались; вытянувшись
и затаивши дыхание, они
становились на линии, по которой он проходил,
и ждали, не
будет ли приказаний; но приказаний не
было.
Стало быть,
и в самом деле предстоит что-нибудь решительное, коль скоро, для принятия этого решительного, потребны такие приготовления?
Потом остановились на мысли, что
будет произведена повсеместная «выемка»,
и стали готовиться к ней: прятали книги, письма, лоскутки бумаги, деньги
и даже иконы — одним словом, все, в чем можно
было усмотреть какое-нибудь «оказательство».
Больной, озлобленный, всеми забытый, доживал Козырь свой век
и на закате дней вдруг почувствовал прилив"дурных страстей"
и"неблагонадежных элементов".
Стал проповедовать, что собственность
есть мечтание, что только нищие да постники взойдут в царство небесное, а богатые да бражники
будут лизать раскаленные сковороды
и кипеть в смоле. Причем, обращаясь к Фердыщенке (тогда
было на этот счет просто: грабили, но правду выслушивали благодушно), прибавлял...
— Вот
и ты, чертов угодник, в аду с братцем своим сатаной калеными угольями трапезовать
станешь, а я, Семен, тем временем на лоне Авраамлем почивать
буду.
— Погоди.
И ежели все люди"в раю"в песнях
и плясках время препровождать
будут, то кто же, по твоему, Ионкину, разумению, землю пахать
станет?
и вспахавши сеять?
и посеявши жать?
и, собравши плоды, оными господ дворян
и прочих чинов людей довольствовать
и питать?
Разговор этот происходил утром в праздничный день, а в полдень вывели Ионку на базар
и, дабы сделать вид его более омерзительным, надели на него сарафан (так как в числе последователей Козырева учения
было много женщин), а на груди привесили дощечку с надписью: бабник
и прелюбодей. В довершение всего квартальные приглашали торговых людей плевать на преступника, что
и исполнялось. К вечеру Ионки не
стало.
Стало быть, распространяться об них не
стану, а прямо приступлю к описанию способов применения тех
и других мероприятий.
Сие
есть истинное млеко градоначальниково,
и напитавшийся им тверд
будет в единомыслии
и станет ревниво
и строго содержать свое градоначальство.